Страница 46 из 100
Христос был, наверное, одним из таких людей, но особой, несравненной светоносности, людей, указывающих путь, открывающих выход, приняв — а не отвергнув — разрыв, страдание. Но каждый из подобных «посланцев», видимо, и сам подчиняется закону Времени, его сияние мало-помалу ослабевает, тускнеет. Так что сегодня, скорей всего, почти не осталось даже отблесков прежнего света. Разве что воспоминания об отблеске, бесконечно раздробленные, разрозненные воспоминания.
И никто не может догадаться и растолковать почему.
Или, как считали иные, то сияние было лишь завесой, за которой — полная тьма, а истина есть полнота этой тьмы? Если так, наше существование и существование мира — еще большая тайна.
Для Леопарди иллюзии и величие человека неразделимы. В поэзии древних говорила природа; в новой поэзии (он называет ее романтической) говорит поэт. Согласно Леопарди, это знак безнадежного одряхления.
Пусть иллюзии, ошибки, неточности (я говорю о религиях), но которые намечали бы верный путь. Образы прежних вожатых теперь потеснены или отвергнуты.
Сегодняшняя, лишенная хоть какого-то спутника и помнящая только, что он был, потерявшаяся толпа. Молодежь, убивающая одного отца, чтобы тут же заменить его другим, — ведь без поводырей она не может.
А потому в глубине в конечном счете вся эта несобранность, это бессилие: предельная отчужденность. Мне дарят книги, которых я не понимаю или, едва поняв, выпускаю из рук. И остаюсь со своими деревьями и цветами, недостаточно ученый для простодушного, слишком неученый для роли исследователя, лингвиста, со своим страхом, малодушием, малокровием, скудословьем. Со своими заботами о жалких или чудовищных вещах, не находя ничего, способного окрылить или затмить мои слова — и уж тем более без какого бы то ни было о них знания, — в доводящем до паралича раздоре между тем, что еще дышит в этих словах правдой, и тем, что их опять извращает, поскольку они ведь тем временем дают мне еще и средства к жизни, шанс на успех; с теми же старыми, замусоленными вопросами, не сделав ни шагу вперед, а уж скорее назад, с тем же неокрепшим голосом, мечтая соединить легкость вещей и груз времени, чтобы сделать из этой смеси «что-нибудь стоящее», и оставаясь не собой, а кем-то, кто издали смотрит, как растет его одиночество, копятся годы, слабости, страхи, но вместе с тем видит, что по саду перепархивают птицы, проходит ветер, и не понимает ничего или боится слишком хорошо понять все; а небо по-прежнему непоколебимо, небо стоит себе на месте, я же опять пишу ровно так, как писать, по-моему, нельзя, не умею просто улавливать особенное, частное, и безошибочные детали ускользают, прячутся от меня — или это я от них прячусь.
сентябрь
Сент-Обен. Стадо коров, которых не видно (за участком высокой кукурузы, складкой рельефа или изгородью), а слышны одни колокольчики: как будто церковь плывет над полями.
Потом видишь, как они ищут тень под деревьями сада, как тяжело укладываются и лежат наподобие желтых валунов. Спокойствие их движений, неторопливость на пути к тени или к водопойному желобу.
Едкие, до невозможности дышать, запахи свинарника.
Этот сад на покатом склоне, ближе к вечеру, когда под деревьями уже тень, а сами они — одно, другое, третье — еще горят, золотятся. Что тут заставляет меня снова задавать себе все тот же безответный вопрос?
Если я иногда настолько хорошо осознаю свои «догадки», то, может быть, дать себе законную свободу и не пытаться выразить их как можно лучше? Либо же на самом деле они могут только «сказаться», а «высказать» их не в моей власти, и они должны расчистить себе дорогу во мне помимо моего сознания?
Гигантский «Реквием» Верди, стоны и жалобы Джезуальдо[63], финал «Lied von der Erde»[64]. Снова и снова думаешь об этих гигантских симфониях, которые делают Малера таким тяжеловесным. К подобным масштабам тянешься, когда самому под силу лишь несколько нот на полях.
Письмо Сезанна Виктору Шоке от 11 мая 1886 года, из Гарданны: «Небо, безграничность природы меня по-прежнему притягивают и дарят возможность наслаждаться, глядя на мир». Кажется, читаешь состарившегося Гёльдерлина.
октябрь
Шесть вечера. Бледная, как бы уже прозрачная луна. Абсолютная, почти невероятная неподвижность деревьев, куда ни глянешь. Мягкий воздух, легко и точно прорисованные горы, на земле в саду — огромный черно-красный костер из листьев, его дым, поднимающийся к другому, более плавному пламени каштанов. Пролетающие по прямой птицы. Редко случаются такие светлые, умиротворенные минуты.
Языки огня, среди этого покоя, кажутся явлениями другой природы, дырой в холсте… Взбалмошные, трескучие, неистовые.
ноябрь
Снег на вершине Ванту, далеко-далеко, вечерней порой, когда небо становится темно-синим, серым, почти черным и краски окрестностей тоже все темней и темней — коричневые, зеленые, черные; это далекое пятно словно зажженная лампа, нет, не лампа (опять я наталкиваюсь на невыразимое), лишь отсвет, пронзающий неизвестно чем, — так случается, когда птица вдруг приоткроет на лету светлый испод крыльев, вспыхнув, как зеркало под солнцем, или про такую белизну лучше сказать — под луной? Этот лунный проблеск, а вокруг — бесконечные земля и небо, темно-синие, иссера-синие, исчерна-синие, синие по-грозовому, сплошная темнота, приоткрывающая вдруг в сердцевине пятнышко снега.
февраль
Сон. В Транссибирском экспрессе, ночью, пересекая бескрайние, серые, затуманенные равнины и думая о смысле слова «Сибирь» (из-за всего, что знаешь, похожего на удар бича, на шквал ледяного ветра), о лагерях, о Мандельштаме, напротив молодой незнакомой женщины, которая будет ехать со мной до самого Китая. Слышу, она тихонько плачет. Говорит, что сама не знает почему. Возражает, когда я спрашиваю, может быть, это я виноват, может быть, я слишком стар для нее и она чувствует себя пленницей; выглядит искренней. И вот когда она встает у окна, я приоткрываю ворот ее блузки, словно хочу показать луне, в чьем туманном свете за стеклом проплывают леса и снега, красоту ее шеи, ее лица, и сбивчиво спрашиваю, за что ей дана такая красота, как она с ней живет, и за что, для чего дарит ее мне? Лицо у нее понемногу светлеет. Но ни один из нас не находит ответа.
май
Готфрид Бенн. Интересно, пускай сквозь неравноценные французские переводы, смотреть, как от траурного экспрессионизма он переходит к своеобразной кубистской манере (вавилонское смешение мест, наречий, миров), чтобы закончить строгой формой, утверждающей «честь солдата», которая всему наперекор хочет противопоставить небытию эту слаженную и самодостаточную форму. Только вот верный ли это путь?
Может быть, слишком охотно поддаваясь собственным склонностям, я и у него нахожу наибольшую правду там, где больше всего «простоты» — между крайностями неистовства и подчеркнутого «классицизма». Иными словами, в той его манере, где он как бы невольно уступает прежней тоске или прежнему очарованию. Скажем, в стихах к датчанке, напоминающих «Дору Маркус» Монтале, или там, где он находит посланную из Йены материнскую открытку, или в одной из наиболее совершенных своих вещей, его «Оде к осени» под названием «Сентябрь»:
Ты, вместе с флоксами нависший над оградой…
История, эволюция. Не исключено, что методичный, рациональный подход к ним — даже при гигантских усилиях понять — приводит к совершенно безнадежным результатам. Не случайно голоса едва ли не всех вольных или невольных пророков последнего столетия говорят о конце. (Еще у Готфрида Бенна столько «последних» жестов, «последних» слов…) Шаг за шагом навстречу краху, обрыву: Леопарди, Бодлер, да и Тракль. Предчувствие смерти, почти убежденность в скорой гибели.
63
Карло Джезуальдо ди Веноза (ок. 1560–1613) — итальянский композитор.
64
Песня о земле (нем.) — оратория Густава Малера (1909).