Страница 134 из 145
А ведь тогда он не открывал Америк, как открывает их Меньшенин. Все, что делал он, уже было, уже делалось — всерьез и по-настоящему. В больших клиниках, на высшем хирургическом и научном уровне. Но и он делал все впервые, помня, что врач — общественное понятие, и гармония сама собой приходила, искренность помогала.
Он было поднялся, сам не зная зачем, — разволновался, наверно, от своих собственных воспоминаний; близко, к самым глазам молодость подступила, заслонив на мгновение Меньшенина, и горечь, что овладела душой, и сумятицу. И точно минута прозрения пришла к нему — в единую логическую цепь выстроилась перед ним прожитая жизнь, и он вновь обрел способность думать за другого человека. Он подумал, что и эта завтрашняя операция при гипотермии объективно рядовая. Отработан и метод, и оперируют во многих клиниках. Но там есть аппараты «сердце-легкие», проверенные, безотказные, есть прозрачные пластиковые колпаки, под которыми понижают температуру тела больного. А завтра будет лед, взятый уже сегодня из городского холодильника. Арефьев видел уже этот лед, почему-то специально зашел перед тем как подняться сюда, в секционную клиники с ее вечным неживым холодом. Завтра будут марлевые салфетки, по которым в поставленные под операционный стол таз и ванночки будет стекать холодная вода, и завтра вся техника будет состоять из аппаратов искусственного дыхания и измерения артериального давления, энцефалографа, коагулятора — электрического скальпеля. И это будет первооткрытие…
Арефьев не знал и не задумывался, отчего его так властно потянуло сюда, почему именно здесь пришли ему на память события давних дней и почему оформились мысли, которые, оказывается, до того зрели в нем. Но он отчетливо понял, что в его жизни произошли какие-то необратимые события. И ничего теперь уже не вернуть и не изменить.
Не мальчишки, с которыми ему становилось день ото дня труднее, и не Меньшенин скрутили его — те слишком молоды, а этот недосягаем, теперь он знал это. Арефьева смутило иное — Мария Сергеевна. Он мало знал подробностей о ее жизни, но и того, что разворачивалось перед ним эти три года, оказалось достаточным. Вначале только необычность ее положения делала Марию Сергеевну в глазах Арефьева интересной. Что-то было в ее манере говорить негромко и просто, походке, в лице — все еще нежном и тонком, начавшем уставать, — в какой-то растерянной собранности. Немало встречал Арефьев в своей практике женщин-хирургов — в них или появлялось мужское, а в женщинах оно особенно заметно и резко, или они становились словно бы невидимыми, если хорошего хирурга из такой женщины не получалось. Ее можно было не заметить среди даже небольшой группы врачей. И долго такие не могли продержаться в большой хирургии.
Однажды Мария Сергеевна опоздала на еженедельную клиническую конференцию — разбирался летальный исход при пункции перикарда, случай трагический и совершенно неожиданный. Говорили неинтересно и неохотно — все было ясно. Главное — нужно было исключить возможность повторения подобного. А между тем даже Арефьев в душе считал, что говорить, собственно-то, не о чем: Прутко сделал все, что должен был сделать. Инструменты готовились по всем правилам, и большего никто не смог бы сделать. Больной погиб мгновенно, где-то в игле остались молекулы пенициллина, выжили после десятикратной стерилизации, а у больного была острая неприемлемость к этому антибиотику. Практический вывод один — для пункций иметь специальный инструмент и для других целей им не пользоваться. В общем, разговор был совершенно не клинический, а скорее административный. И время тянулось бездарно. Но вот вошла Мария Сергеевна. Чуть покраснев из-за неловкости своего положения, извинилась и села с краешку на стул возле входа. Она была как все — в халате и колпачке. На ней были мягкие белые сапожки, серая в черную полосочку нейлоновая блузка выглядывала в отворотах снежного халата. И по своей привычке она держала руки в карманчиках халата. Она так и не вынула их оттуда. Ничего особенного, кажется, и не произошло. Да и возраст у Марии Сергеевны совершенно не тот, чтобы смутить многое повидавших мужчин, да еще коллег, да еще собравшихся по такому печальному поводу. Но Арефьев заметил, как сразу все изменилось в кабинете, словно посветлело. «Может быть, это первый признак личности, — подумал тогда Арефьев, — делаться заметным среди людей».
И все-таки он не видел в ней профессионального серьезного врача. Но с приездом Меньшенина он увидел и это. И это ее горение — зрелое, без суеты и мальчишеской или девчоночьей лихости — к такому он привык и природу такого понимал — смутили его.
Он заговорил с ней о завтрашней операции, а сам почему-то с тоской думал о том, что завтра с утра его ждет заседание в обществе, потом он будет занят в институте — и опять обожающие глаза студентов — как же, корифей! — то, что они смогут делать, если смогут вообще, лет через пятнадцать, он делает походя. А вечером ему предстоит готовить справку для комиссии по здравоохранению о статистике легочных заболеваний среди малых народов Севера. Материал ему подготовлен, но выводы-то делать ему и предложения вносить — ему. А послезавтра — консультация в поликлинике облздравотдела и операция — он обещал, черт бы побрал! — операция по поводу удаления желчного пузыря у председателя райисполкома.
Можно очень просто разорвать этот заколдованный круг — бросить все и уехать. В минуты усталости он и прежде иногда думал об этом. «Уеду, — мечтательно думал он. — Уйду в онкологическую… Пусть они тут попробуют без меня. Пусть найдется другая тягловая сила и пусть тянет все: и институт, и руководство хирургией, пусть в комиссиях заседает. А я — увольте. С меня довольно». В такие мгновения жалость к самому себе охватывала его, странная какая-то жалость — с умилением перед собственной нужностью огромному количеству людей. Капризная какая-то жалость бывала тогда в нем к собственной персоне. Дома ходили на цыпочках, ассистенты понимали и береглись — он видел, что они понимали это его состояние, да он и не прятал его. И только дочка осмеливалась вести себя с ним по-прежнему, точно ничего не происходило. Но, пожалев себя, он забывал о своих намерениях и планах, возникших в эти минуты, обычный круг обязанностей затягивал, и все катилось по-прежнему. А заветная работа по желудочной хирургии так и оставалась лежать в правом ящике его стола.
И сейчас он вспомнил о ней. Защемило сердце и не отпустило, как это бывало не раз. Думалось о ней Арефьеву мятежно и тяжело. Ведь, в сущности, он стоял да и стоит, пока кто-то его не опередил, перед большим открытием природы возникновения карциномы большой кривизны и нижних отделов желудка. Ни вирусностью, ни повышенным содержанием вредных частиц в воздухе и в пище этого не объяснишь. И он думал прийти к тому, чтобы распознавать карциному этих отделов желудка не только в самом начале, когда возможно оперативное лечение с длительным положительным прогнозом, а раньше, еще раньше — до ее возникновения. Особенность этих клеток, индивидуальная биохимическая и физиологическая особенность ткани. Не публикуя результатов, не оповещая мир, он уже имел наблюдения, когда его предположения оправдались — за несколько лет до появления первичных признаков рака он предположил его и оказался прав. Но наскоками, работая от случая к случаю, между дел, такого не доведешь до конца. Для этого нужна вся жизнь без остатка, как сумела вот Мария Сергеевна.
И, оборвав себя на полуслове, глядя через пенсне куда-то мимо Марии Сергеевны, он вдруг сказал отчетливо и тихо:
— В сущности, мы с вами прощаемся, коллега.
— Не понимаю, — бледнея, проговорила Мария Сергеевна. — Я… Я не собираюсь…
Арефьев движением руки остановил ее.
— Речь идет обо мне. Я буду принимать онкологическую. — Арефьев снова поглядел ей в глаза, помолчал и сказал: — Я ухожу, Мария Сергеевна. Вы пока никому об этом не говорите. Но я ухожу в онкологическую клинику. Пора. Я долго к этому готовился…
— А как же?.. — начала было Мария Сергеевна и, решив, что спрашивает совсем ненужное, покраснела и замолчала.