Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 142

От напряженного внимания зрение обострилось настолько, что Павел заметил даже самоцветный блеск росы на матовой облицовке: каждая капелька до краев налита розовым багрецом.

Безлюдно, тихо, таинственно. Светлое небо в две-три звезды смотрело сверху на черную лавину леса, что накатывалась на узкую полосу трассы. Черные лапы тянулись к костру. Ночное безмолвие нарушалось лишь потрескиванием костра да непонятным плеском воды за ближними кустами. Павел присел на чемодан и, чувствуя на лице сухой и теплый отсвет близкого огня, стал ждать.

За кустами сильно плеснуло, как будто обвалился берег ручья. Распрямилась темная фигура с ведром в руках.

Человек был здоровенный и небритый, с огромными ручищами и, как показалось с непривычки, весь в мазуте, с головы до ног. Он молча поставил полное ведро к огню, потом придвинул пинком обрубок бревна поближе и сел, широко развернув колени.

— Ты какими судьбами сюда забрел, малец? — спросил этот леший с явной насмешкой.

— Мне… Селезнева, бульдозериста нужно… — несмело пояснил Павел.

— Ну, я буду Селезнев, — вопросительно сказал леший и, выпрямив длинную ногу, полез своей лапищей в карман замазученных до блеска штанов. Извлек оттуда жестянку из-под зубного порошка «Свежесть», встряхнул: — Куришь?

Павел мотнул головой: нет, мол. На это Селезнев ничего не ответил, заклеил языком в два приема здоровенную завертку из газетной бумаги и снова уставился Павлу в глаза.

— Ну?

— Я… к вам, — изо всех сил набираясь солидности, ответил Павел. — Учеником. Стокопытов меня… рекомендовал.

— Ага. Рекомендовал, значит?

Морщась от сильного жара, сбочив голову, Селезнев прикурил от трескучей головни. Никак нельзя было понять выражение его сморщенного лица. Затянувшись, сказал:

— Это завтра.

— Что? — смешался Павел.

— Ну да учиться-то! — пояснил Селезнев. — Завтра начнем вкалывать, как и положено на этом свете. А сейчас пока уху сварим. Уху-то когда-нибудь ел в лесу? Тогда вали к ручью, там под бережком тазик, волоки его сюда.

У ручья Павел нашел таз, наполненный некрупными, уже чищенными хариусами. Селезнев подвесил ведро на жердочку и стал осторожно перекладывать берестяным черпаком рыбу в подогретую воду.

— Поглядим, как ты уху станешь есть, — скупо усмехнулся он. — В старое время, говорят, работников за столом определяли: как ложкой мечет… А?

— Ложкой работать — не лес корчевать, — осмелел Павел.

— То-то и я говорю. Чей будешь-то, не спросил я.

Павел ответил.

Селезнев отчего-то задумался, надолго замолчал. И это его молчание давило Павла. Бульдозерист, возможно, знал отца или слышал о нем от рабочих. А каков был отец для них? Хорош ли, как считал всегда Павел?

Тут-то и подумалось совсем юному человеку, что отцы и в смерти своей никогда не уходят бесследно, что все хорошее от них, равно как и плохое, ложится на плечи сыновей — то ощущением доброй и твердой отцовской руки, то непомерным, всегда досадным грузом.

А Селезнев тем временем крякнул, неловко потер колено и молча ушел в домик-будку. Оттуда принес три алюминиевые миски с деревянными расписными ложками. Ложки были новенькие, словно игрушки.

— Значит, погиб отец… В сорок третьем? — и вздохнул шумно, во всю грудь.

За грядой леса вдруг резко, отрывисто затрещал пусковой мотор. Кашлянув раз-другой, ровно и глухо заговорил дизель.

Селезнев оживился:

— Исправили. Сейчас наш упокойник явится, нарежь-ка хлеба.

— Кто? — прижимая буханку, оторопел Павел.

— Слесарь у нас тут… Хохол, по фамилии Могила. Слыхал когда-нибудь такую фамилию, нет? А слесарь — клад! Из танкистов. Берлин брал, расписался там, где надо. Сейчас пошел к соседу муфту регулировать, скоро явится — слышно.

Ели уху втроем.

И вкусна же показалась парню духовитая побережная ушица с пшенным кондером на чистом воздухе! Ел за обе щеки, обжигался, всхлипывал, втягивая воздух, — старался не отставать, не прослыть нерадивым едоком.

На него не обращали внимания, будто сидел он здесь уже не первый раз, будто сошлись у ночного костра знакомые люди, верящие один другому, уважительные.

С того вечера и началась для Павла  т р а с с а.





Вставали раным-рано, в пять, а то и в четыре утра, зимой и летом, в дождь и снеговей, заводили машины, ломали тайгу, пробивали дорожные трассы на новые геологические структуры, перетаскивали за собой вагончик-балок. И сколько за это время было разворочено тайги, сколько пройдено профилей, он теперь уже не знал. Только по ночам гудело в ушах и падали без конца перед закрытыми глазами обхватные лиственницы, становились на дыбы еловые корневища-пауки, глухо содрогалась земля. Иной раз и во сне рвались гусеницы, и тогда Павел, если бывал дома, просыпался в страхе, боясь разбудить мать хриплой бранью.

Пять лет в тайге… И вот сидит знатный механизатор Павел Терновой в полутемном балке, сидит малость навеселе и смотрит не мигая на опечаленного сменщика Селезнева.

А ведь жалко уезжать, черт возьми! И трудная работа была, и горячего, что называется, до слез хватил, а вот прикипел Павел душой к напарнику так, что хоть другую поллитровку распечатывай.

За дверью все моросило, горько дымил угасающий костерок, и машины все не было.

— Ничего выровнялся… Ниче-го-о! Запрягать можно! — грустно и чуть-чуть гордо за Павла и свою выучку шутил Селезнев, так и этак разглядывая его, порываясь то ли обнять, то ли встряхнуть за шиворот. — И куда тебя назначают?

— В ремонтные. Нормировщиком.

— Ну, дело! Хватишь горячего, не хуже, чем на трассе! Веселая работенка.

— Бумажная, — сказал Павел оправдываясь. — В школу ж ходить нужно.

Селезнев прищурился насмешливо, отодвинул к стенке пустую поллитровку.

— Надька это все придумала, а? Вот проклятая девка!

Павел покраснел, глянул на него умоляюще. «Не надо об этом, Максимыч, ты же все хорошо знаешь и сам…»

— Проклятая девка, какого парня у нас…

— Брось, Максимыч!

— Надька — королева! Гер-цо-гиня, чтоб я пропал!

Далеко где-то просигналила машина, чуть слышно загудел мотор. Павел качнулся к двери, а Селезнев сразу отрезвел.

— Езжай! Ладно… — твердо и задумчиво сказал Селезнев, положив руку на крепкое покатое плечо Павла. — Езжай! И будь большим, слышишь?

2

Вперед… назад. Вперед… назад. Ну, вперед!

— А-а, ч-черт! Кто придумал эти зимники?!

Водитель вынес рыжий сапог на крыло. Повисая локтем на дверце, а правой рукой выворачивая баранку, заглядывал под задние колеса. Стертые скаты бешено и безуспешно крутились в расквашенной колее, мчались куда-то на одном месте.

Вперед! Назад… Еще раз!

Мотор исходил воем на предельной ноте, рычали шестерни скоростей, всю машину трясло.

— Давай, давай! В раскачку давай! — орал Павел, упираясь плечом в задний борт, уходя по колено в болотное месиво. Грязь, летевшая веером на штаны и телогрейку, вдруг прекратилась, скаты замерли. Шофер, худоватый, бледный, выпрыгнул, размашисто хлопнул дверкой.

— Ты это самое «давай-давай» не ори, надоело! — сквозь зубы сказал шофер. На левой щеке у него пылала безобразная лиловая родинка с пятак, словно прижженное тавро. Пнул сапогом потертый скат. — Лысые, черти! Отъездились… Курить есть?

Павел с недоумением глянул на него, махнул рукой.

— Брось, потом покурим, в кабине, ну?! — сам уже тащил с обочины прогонистое бревно.

— Спешишь, что ли? — спросил шофер.

— Ну, спешу. Давай, говорю!

Шофер сплюнул сквозь зубы длинной цевкой, рассматривая свою битую-перебитую полуторку. Задний борт до того был уделан липкой грязью, что на нем не видно стало ни белых номерных знаков, ни красного глазка стоп-сигнала. Прислонился спиной к грязному борту, достал помятую пачку «Прибоя», безучастно смотрел на бревно, на Павла. Лиловая родинка на щеке гасла.

— А ты… хваткий парень, как я погляжу, — заметил Павел, засовывая бревно под скаты.