Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 142

На фронт его не взяли. Скандал, поднятый Алешкой в военкомате, не помог. И, пожалуй, в первый раз он по-настоящему обозлился на «власти». Потом неизвестно откуда стал появляться старый друг Иван Обгон, и Алешка опять «захромал на обе ноги». Работал он теперь плохо и махнул на все рукой. «Посмотрим!..»

Новый начальник тоже оказался на редкость бестактным. А ведь поначалу вот как понравился Алешке своей простотой! Ну что ж, в жизни бывали и более дорогие потери!..

Без стеснения, даже с какой-то гордостью, Алешка рассказывал о себе девушкам, присолив прошлое изрядной дозой вымысла. Выдумывал он, однако, не ради хвастовства или самолюбования: просто хотелось, чтобы рассказ выходил поинтереснее и девчонкам было не скучно. Там, где нужно было бы сказать, что за ним гналась толпа самосудчиков, Алешка утверждал, что его выкинули из окна второго этажа вниз головой.

— Страшно! — всплескивала руками Наташа, и Алексей невозмутимо возражал:

— Чепуха! Надо только привычку иметь…

Из его рассказов выходило, что если бы не милиция, то теперь он наверняка был бы широко известным и всеми уважаемым гражданином.

Наташа простодушно восхищалась его смелостью и изворотливостью, а Шура что-то не очень верила чрезмерной веселости его рассказов. Она печально смотрела в его нахальные искрящиеся глаза и говорила с грустью:

— Мало тебя били… Надо бы больше!

Но Алешка чувствовал в этих словах больше жалости и сочувствия, чем неприязни. Слова ее в самом деле были полны неведомой теплоты, чему больше других удивлялась сама Шура. Она с тайной тревогой прислушивалась к себе: уж не понравился ли ей этот опасный, какой-то забубенный парень?

С одной стороны, ничего в этом не было удивительного. Видный, хорошо сложенный, с подвижным, выразительным лицом и густым, спутанным чубом над левой бровью… Неглупый парень. Но ухватки у него были какие-то грубые и неуважительные. И почему у него так сложилась жизнь? Что помешало к двадцати годам стать человеком? Да и хочет ли он им быть?..

У девушек нашлась старая, облезлая гитара, на которой иногда слабо наигрывала Наташа. Оказалось, что смуглые рабочие пальцы Алешки были на редкость подвижны. А гриф он держал без всякого шика, крепко, в обхват. Так играют деревенские самоучки-искусники, те, что не знают никакой музыкальной грамоты, но отлично чувствуют душу музыки. У них и приемы одинаковые у всех: низко склоненная голова, немного застенчивый и потусторонний взгляд — будто человек остался наедине с инструментом, наедине со своей душой.

— А он ловкий парень… И красивый, если бы не шрам, — шепнула как-то Наташа, воспользовавшись тем, что Алексей, опустив голову, вовсе отдался какому-то немыслимому перебору.

Шура лишь покачала головой. Разве в шраме дело? Что ему шрам, ведь он не девчонка! Лучше ума бы ему побольше…

Сначала Алешка играл специально для них дозволенное во всяких кругах — лирические «Черные косы», «Жигули», «Золотой дождик». Потом озорно прищурился, вскинул голову:

— А не хотите новый вальс «Снегозадержание»? А то могу «По кочкам и по шпалам…».

Он безжалостно рванул струны и запел. Скачущим, быстрым речитативом рассказывалась путаная история «пропащей души», с детства прошедшей, как говорится, все огни, воды и медные трубы. Человеку предписывалось испытать все то, что никак не назовешь человеческой жизнью. В конце песни его ссылали даже на луну, так как на земле не находилось для него подходящего места. Казалось, человек вот-вот сгинет совершенно, пропадет безвозвратно в жизненной неразберихе… Но луну почему-то — может, просто из-за хорошей рифмы — заменяли войной. Он попадал на фронт и наконец-таки проявлял себя в полном блеске…

И Шуру почему-то обрадовало это открытие. Она даже испытала желание сделать ему приятное, как-то ободрить, что ли…

— Тише ты, гитару поломаешь! — вдруг засмеялась она, прижав пальцами струны.

В последнюю секунду, впрочем, пальцы дрогнули. И Алешка, конечно, уловил это. Он ловко отбросил гитару на койку и, неожиданно схватив Шуру за кисти рук, притянул к себе.

Она резко вырвалась, нахмурилась.

— Зачем это?..

— Шуток не понимаешь… — оправдывался Алексей. Какое-то седьмое чувство подсказывало ему, что эту вольность он допустил напрасно. Не один день придется замаливать ее образцово-показательным поведением, которое было ему не по душе.

Шура обиженно и подозрительно посмотрела ему в глаза, и он понял, что напрасно испугался. Там было что-то хотя и тревожное, но теплое и доверчивое. Да Шура и сама постаралась погасить обиду.

— Играй уж лучше на гитаре, — великодушно разрешила она. — На гитаре ты хорошо играешь…

— Прошу прощения! Я ведь не хотел обидеть! — закричал Алешка. — Не хотел… Но как же усидеть пнем около таких хороших девчат?!





Ему хотелось сказать проще: «Около такой хорошей, милой девчонки, которую я, может, всю жизнь искал!» И он запел снова неведомую песню, вкладывая в ее тревожные слова давнюю тоску по другой, настоящей жизни:

В далекий край товарищ улетает,

За ним родные ветры улетят.

Прощай навеки, мама дорогая,

Мне нет прощенья, люди говорят…

Что-то слишком трудное, недоступное Шуре, но искреннее было в его тягучей песне. Но оттого, что в ней была искренность, что Алешка очень уж многое хотел бы высказать, она не отрываясь смотрела в его тоскующие глаза…

* * *

Вечером, после разнарядки, Костя Ухов жаловался Шумихину:

— Совсем задергал новый начальник! Сейчас текущий момент требует незамедлительно решить вопрос с противоцинготным отваром. Медицинская новость, общедоступно и полезно при нашем военном пайке…

Костя сознательно не сказал «голодном пайке», не только потому, что сам в первую очередь был в ответе за этот паек, но и потому, что Шумихин обвинил бы его в пораженческих высказываниях. Такие слова, как голод, страдание, издевательство, воровство, и другие прямые, жесткие понятия Шумихин не употреблял и не позволял окружающим. Их было нетрудно избежать, поскольку с течением времени находились более округлые, вполне благозвучные заменители: ограниченное снабжение, трудности роста, недостаточная борьба с хищениями и т. д. Такие слова как будто бы определяли истинное положение дел и в то же время успокаивали, ни к чему не обязывали ни того, кто говорил, ни того, кто их слушал. Костя Ухов тонко разбирался в словаре своих современников…

— Работы по горло! — продолжал он. — Так нет — посылает Горбачев в город по децзаготовкам! А что сейчас достанешь! Мерзлую картошку! Да и ту вряд ли продадут в колхозах! Мертвое дело! А не исполни приказа — тут же будет нагоняй, вплоть до снятия с работы! Крутись как знаешь…

Шумихин успокоил завхоза:

— Подчиниться приказам, само собой, нужно, и я лично уклоняться от них не советую, поскольку — единоначалие… А что касаемо увольнения, то вряд ли! У него характер еще девичий!

И для убедительности добавил:

— Я вчера представил ему материал на двух лодырей, чтобы тряхнуть их как следует, другим в назидание и острастку… Так не подписал, жалость какую-то несвоевременную проявил. Молод парень!

Шумихин не мог и думать, какие козыри он давал в пятерню завхоза.

Костя ничего не ответил, только вздохнул и вышел из барачной пристройки. А через полчаса к Шумихину пришел Горбачев, сообщил, что приехал парторг комбината Красин, ждет.

— Приехал часа полтора тому назад и велел вызвать Илью Опарина. До сих пор идет разговор, по-моему, довольно бурный… Не знаешь, в чем дело, Семен Захарыч? — поинтересовался Николай, пока Шумихин облачался в полушубок.

Шумихин отыскал свою неразлучную палицу, молча натянул рукавицы и, выдержав изрядную паузу, хмуро покривил рот:

— История!..

Потом недоверчиво, сторожко оглянулся на темное запотевшее окно и добавил осуждающе:

— История, нежелательная для коммуниста…

Уже на улице, во тьме, сбиваясь с ноги за спиной Шумихина, Николай кое-как разобрался в существе «нежелательной истории». Опарин, оказывается, в свое время сильно повздорил с бывшим начальником оперативного отдела Черноивановым и получил за это выговор…