Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 176



Проще, конечно, было видеть в немцах не только главных, но и единственных виновников ленинградской трагедии. Но тогда пришлось бы согласиться с тем, что во всех связанных с войной преступлениях, которые были совершены у нас после 22 июня 1941 года, тоже виноваты одни только немцы и никто другой – поскольку, не будь войны, не было бы и этих преступлений. Разве это так?

Война войной, в ней виноваты немцы, но на войне одни совершают подвиги, а другие проявляют трусость или преступную халатность, одним дают ордена, а других расстреливают, и частную вину этих последних нисколько не заслоняет и не оправдывает общая вина начавших войну немцев. Года полтора назад, когда Елена еще работала в дивизионной газете, был случай, когда офицер, посланный с приказом на отход в один из полков, которому грозило окружение, приказа этого не доставил – говорил, что заблудился и не успел, но, скорее всего, просто струсил. Полк едва ушел из окружения, понеся огромные потери; кто же был виновен в гибели более половины личного состава? В общем смысле – немцы, поскольку убивали именно они, но прямым виновником был все же трус связной, и, когда трибунал приговорил его к расстрелу, все нашли приговор справедливым...

В подобных случаях разницу между виной общей и виной частной, прямой и непосредственной видят и понимают все; невидимой и несуществующей разница эта становится, лишь когда речь заходит о Ленинграде. Единственным из ленинградцев, кто ее понимал, был Игнатьев – тоже, кстати, не бывший здесь во время блокады и поэтому сохранивший способность к трезвым оценкам.

Трамвай между тем уже съезжал с моста Лейтенанта Шмидта. Елена посмотрела направо, налево – Академия художеств была на месте, купола церкви за памятником Крузенштерну – тоже, разрушений не было видно и здесь. Все-таки, видно, не так уж сильно пострадал Ленинград от бомбежек и артобстрелов, и если бы не голод, не холод первой зимы, блокада не обернулась бы таким кошмаром. Если бы, если бы... Если бы хоть кто-то подумал о том, о чем надо было думать тогда, в самом начале!

Елена взяла свои вещи и, пошатываясь – трамвай дергало из стороны в сторону, – направилась к площадке. Ее уже начало трясти от мысли, что вот сейчас она увидит свой перекресток, и дом, заметный среди других домов линии полукруглыми эркерами, и скамейку на бульварчике вдоль Большого, куда она обычно вывозила Мишеньку на прогулку – катала от угла до угла, а когда засыпал, садилась здесь и читала, время от времени слегка покачивая коляску – от долгой неподвижности он почему-то начинал беспокоиться, кряхтел, мог проснуться. Как будто уже тогда жил в его не успевшем пробудиться младенческом сознании страх перед неизбежной и еще никому, кроме него, не ведомой разлукой. Покачивание было сигналом благополучия – все в порядке, мама здесь, рядом, никуда не ушла...

Господи, смятенно подумала она, когда трамвай заскрежетал тормозами, пусть не окажется этого дома, пусть я ничего не увижу на его месте – я ведь все равно не смогу, не вынесу, мне туда не войти – пусть лучше пустырь, ровное место, чтобы ни стен, ни напоминаний, ничего!





Но дом оказался на месте, она увидела его, как только отошел заслонявший вид трамвай, – стоял, как ни в чем не бывало, серый, с полукруглыми эркерами и извивающейся стеблями кувшинки лепниной в стиле модерн, которая всегда напоминала ей тиснение на переплетах Гамсуна из отцовской библиотеки. На месте была и скамейка – неизвестно, правда, та ли самая, скорее всего нет, ту, наверное, сожгли, истопили во времянке – тогда ведь жгли все, мебель, книги. Елена перешла проспект, села, бросив рядом вещмешок и поставив чемодан у ног. Может быть, в ней действительно есть что-то не совсем нормальное, не такое как у всех; или так бывает со всеми? Как объяснить эту странную, извращенную какую-то шкалу привязанностей: казалось бы, она должна была сейчас больше горевать по мужу, любимому и любившему ее, но с той утратой она давно смирилась, хотя и понимала, что такого в ее жизни никогда больше не будет. Смирилась и с утратой собственных родителей – впрочем, тогда и не было иного выхода, не смирившись, она просто не смогла бы жить. Но все равно – не слишком ли легко смирилась, ведь ей было уже девятнадцать, когда арестовали отца, потом мать... Или тогда так бывало со всеми – смирилась, чтобы выжить, словно срабатывал какой-то предохранительный механизм?

С чем она смириться не могла (и чувствовала, что никогда, наверное, не сможет), это со смертью сына и со смертью свекра и свекрови – людей, которые заменили ей родителей, и которых она предала в самый тяжкий час. Предав, таким образом, и память мужа – хотя убеждала себя, что уходит на фронт именно ради его памяти. Страшно себе представить, что она сделала: из любви к мужу обрекла на смерть его родителей и его ребенка.

Ребенка, главное – ребенка (старикам, в конце концов, может быть, и не так уж много оставалось жить), своего Мишеньку – такого беззащитного, смотревшего на нее по утрам с таким радостным ожиданием...

Что ж, теперь ей осталось одно – пытаться искупить все сделанное. Хоть в этом судьба оказалась к ней милосердной, хоть это послала: возможность искупления. Сейчас она пока совершенно не представляет себе, как будет жить, на что, как теперь с ребенком на руках сумеет освоить какую-то специальность. На зарплату машинистки вдвоем не прожить, хотя глупости, что значит – не прожить, стыдно так думать в этом городе, где еще недавно человеческая жизнь не перевешивала ста двадцати пяти грамм целлюлозного хлеба. Теперь-то проживешь, сказала она себе, и сама проживешь, и его выкормишь... Она сунула руку под шинель и осторожно положила на заметно уже выпуклый и отвердевший живот. В последние дни ей иногда казалось, что оно подает признаки жизни, начинает толкаться – едва ощутимо, словно просыпающийся мотылек. Елена сама не знала, кого больше хочет, дочь или сына. Все-таки сына, наверное, хотя и становилось иногда страшно – сумеет ли любить так же, как любила (или, во всяком случае, думала, что любит) бедного Мишеньку, не слишком ли мучительным окажется постоянное напоминание... Как знать? А вдруг наоборот – вдруг в этом втором сыне для нее воскреснет первый? Господи, если бы... Если будет мальчик, я назову его Богданом, сказала себе Елена.