Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 282 из 331

Несмотря на поздний час, граф Набедренных был бодр и даже возбуждён — благополучно покаявшаяся душа обновляется и воспаряет. Он спешно распорядился подать ему в кабинет особый сбор индокитайского чая, чтобы сонливость не мешала обновлению как можно дольше, и устремился навстречу письмам.

И едва не споткнулся на лестнице, сообразив, что об особом сборе минуту назад говорил старому Клисту — лакею, которого он с тяжёлым сердцем уволил, потому что…

А впрочем, старый Клист пристроен к хэру Ройшу, хэр Ройш в отъезде, старый Клист всегда был упрям и своенравен, он запросто мог решить, что отъезд теперешнего хозяина даёт ему право возвратиться — хоть бы и временно — к графу Набедренных, тем паче резона тут не показываться более не имеется.

Милый старый Клист, он всяко не замыслил ничего дурного, но графу Набедренных стало вдруг не по себе, будто в затылок ему дохнул леший.

Дверь кабинета закрыта была неплотно, что тоже не прибавило умиротворения. В самом кабинете беспорядка не обнаружилось, только орхидеи увяли. Граф Набедренных смахнул их с чайного столика прямо на паркет и тут же пожалел об этом. Что за тонконервие, право слово. А у старого Клиста поясничные боли, ему и к чайному столику наклоняться нелегко, не то что к полу.

Чай, однако, принесла Гната, молодая и здоровая. С разлетевшейся крошкой орхидейных лепестков управилась ловко, слова не сказала. Старый Клист бы сказал. Графу Набедренных нестерпимо захотелось, чтобы сказал — как когда-то нестерпимо захотелось изложить графу Ипчикову главнейшую причину отказа от брака с Вишенькой. Глупое желание, неуместное, бессмысленное, даже вредное. Непристойное, как непристойна всякая искренность, предъявленная постороннему.

Но когда — раз в тысячу лет — её предъявляешь, нечто разжимается в груди.

— Будь добра, позови Клиста.

Гната обернулась на пороге вопросительно. Не расслышала — да и как ей расслышать сквозь квартет для фортепиано со струнными, магнитной лентой доносящийся из спальни.

— Позови Клиста, — как можно чётче выговорил граф Набедренных.

Гната всё равно наморщила лоб, но потом поняла, прочитала, наверное, по губам и с опозданием кивнула. Что-то у неё, бедняжки, случилось — в чае плавал орхидейный лепесток, почему-то похожий на переливающуюся чешуйку. А ведь Гната на диво аккуратная обыкновенно, покойный граф Тепловодищев бы не сыскал, к чему придраться.

Граф Набедренных взялся за перо и разом выплеснул полстраницы соболезнований его родителям, хотя хэр Ройш просил столичных адресатов пока исключить. Но есть же в том изрядное скотство, что расстреливать и отрезать голову человеку мы горазды, а про родителей его и не вспомнили? Думы о хэре Ройше вечно отдавали кислинкой, их лучше запивать, а потому граф Набедренных отвлёкся на чай.

Чаем этим индокитайские отшельники поддерживали себя в течение ритуального бдения — не надеясь исключительно на химические его свойства, но и соблюдая строгую процедуру заваривания, требующую пересчёта всплывших со дна чаинок при добавлении в ёмкость каждой следующей порции воды. Графа Набедренных несвоевременно озарило, что заваривать следовало своими руками, а так половина его бодрости досталась кому-то из слуг, за него считавшему чаинки. В том таилась несвежая, но правдивая метафора о социальном неравенстве и его недостатках конкретно для аристократов, по какому поводу граф Набедренных ощутил необходимость как можно скорее вынести на обсуждение вопрос аннуляции титулов.

Когда же он обратил взгляд к письму, по затылку вновь скользнуло лешиное дыхание: строчки располагались вверх ногами. И можно было бы объяснить сию нелепицу тем, что лист как-то ненароком перевернулся, но вот строчка с обращением выглядела совершенно заурядно — не считая того, что вывели её чересчур бегло.

И не считая того, что родители покойного графа Тепловодищева на многие годы покойней его самого.





Граф Набедренных в смятении встал из-за стола и вышел в лес. С лесом тоже что-то было не так, но подозревать и его в перевёрнутости неучтиво уже сверх всякой меры. По снегу рассыпались непересчитанные чаинки, которые поначалу хотелось принять за хвою. Сорок тысяч девятьсот девяносто две, но граф Набедренных колебался в десятках, поскольку под конец позволил себе украдкой покоситься на небо. Звёзд на небе присутствовало одна тысяча шестьсот пятьдесят четыре, что, конечно, не идёт ни в какое сравнение. С другой стороны, даже в театральный бинокль видно больше, следовательно, звёзды — менее объективная реальность, чем чаинки. К тому же, они сами смотрят вниз в театральные и морские бинокли, а некоторые дослужились до телескопов.

Не надо, пожалуйста, смотреть такой гурьбой. Когда смотрят все сразу, какой-нибудь оптический прибор обязательно превратится в дуло револьвера.

И мы достаточно гадали на голубях по мистеру Фрайду, чтобы держать в уме издёвку символической амбивалентности револьверного дула, да только это не сон, сколько ни мечтай проснуться. Это не был сон тогда, это не сон и теперь — чай индокитайских монахов не дал бы сомкнуть глаз.

Поэтому граф Набедренных совершил над собой усилие, и лес исчез.

Вернее, скромно отодвинулся в дальний угол, где по-прежнему свисал до паркета прадедов ещё гобелен. С европейским религиозным сюжетом — и это в собственном кабинете градоуправца Свободного Петерберга! Надо же так сфальшивить в быту.

Если возмущаться гобеленом, можно не замечать лес подле него. Невниманием лес окончательно не прогонишь, но к завтрашнему дню должны быть написаны письма, составлены списки поручений, прочитаны наконец документы от господина Приблева по Союзу Промышленников — и нельзя же работать, думая о лесе!

Духоподъёмная литература и публицистика в восторге от историй о смертельно больных, положим, учёных, что до последнего вздоха продолжали труд, игнорируя свой недуг, превозмогая самые отчаянные боли. Быть может, тут удастся так же? Лес — это, по крайней мере, не больно. Мало ли, лес.

Письмо к покойным родителям покойного графа Тепловодищева граф Набедренных смял и поджёг не глядя, чтобы не проверять, перевёрнуты ли строчки. Едва ли не с удовольствием постановил, что магнитная лента квартета для фортепиано со струнными не может доноситься из спальни, раз в спальню он пока не заходил. К тому же звучащая соната графу Набедренных была вовсе не знакома — и если соединить сей факт с признанием, что слышит её он один, дозволительно сделать вывод, что в некотором смысле он её и сочинил. Пусть не совсем так, как сочиняют настоящие композиторы, а всё равно лестно.

В конце концов, имеет же он право насладиться хоть чем-то в этом чудовищном положении.

— Я столько раз просил вас сыграть мне, а вы отнекивались.

Граф Набедренных не обернулся и не ответил. Сколь бы чудовищным ни было некое положение, жизнь упрямо демонстрирует, что всегда есть как его ухудшить. Ответить, к примеру, голосу, который — тоже — слышит он один, и тем расписаться в необратимости леса, сонаты и леший знает чего ещё.

— Укрыть рояль драпировкой не значит спрятать его, граф. Учитывая вашу любовь к музыке, странно было бы не предположить, что вы играете. Знаю, знаю — музицировать пристало только мастерам, ваши навыки не кажутся вам достойными обнародования… Но неужели вы не понимали, что я просил вас не ради навыков и мастерства?

Перо обрыдалось чернилами, испортив отчёт с северных лесопилок, но граф Набедренных так и не оборачивался.

— В ночь после капитуляции Резервной Армии вы пообещали, что сядете за рояль позже… Позже, когда мы будем праздновать победу революции, не забыли ещё? И всё остальное — тоже позже. Вы опять обескуражили меня, граф, я опять не смог вас себе объяснить! Я ведь был уверен, будто вижу, чего вы страждете, а вы остановили меня, вы сумели остановиться сами — зачем? Для того лишь, чтобы в очередной раз явить своё благородство? И что такое «победа революции», на празднование которой вы сослались? Разве революция не победила? И что, кто-нибудь её праздновал?