Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 132

Йогансен посидел некоторое время рядом с Хвылевым — такой же молчаливый и погруженный в себя, как и тот, тоже полная противоположность тому Йогансену, который только что блистал перлами остроумия и чаровал чудесными стихами. Потом Йогансен встал и вдруг… двинулся ко мне через весь трамвай.

Усевшись против меня на скамейку и поглядев насмешливыми и добрыми карими глазами, Йогансен спросил:

— Послушайте, вы приехали следом за нами из города, внимательно прослушали всю литературную программу, снова едете с нами — тоже молча. Кто вы такой? Репортер? Или агент уголовного розыска? Так мы ничего не украли и никого не убили. Все, что читал сейчас Хвылевый об убийствах и расстрелах, — это вовсе не признания, это все выдумка, беллетристика. У вас в уголовном розыске знают, что такое беллетристика? Что ж вы молчите? Я вас напугал?

Я в самом деле был испуган, и у меня отнялся язык.

— Э, — сказал Йогансен, — нехорошо! Ай-ай-ай! Вам придется доложить своему начальнику, что вы не справились со своими обязанностями: сыщик не должен себя обнаруживать, сыщик должен быть похож на всех, такая среднеарифметическая посредственность.

— Разве… я… похож на… сыщика? — наконец выдавил я из себя, заикаясь: предположение писателя, в которого я только что "с первого же взгляда" влюбился, меня тяжко потрясло.

— Не похожи, а тютелька в тютельку! — безапелляционно заявил Йогансен. — Взгляните на себя сами: молчите, смотрите волком, прячетесь куда-то в угол! А оделись? Эта фетровая шляпа с огромными, явно преувеличенными полями; эта широченная блуза, как у выдуманного "пролетария" с плакатов Пролеткульта; эти желтые ботинки фасона "вэра"… Боже мой! Действительно надо быть агентом уголовного розыска, чтоб все это нацепить и выдавать себя за… актера провинциального театра!

— Я… я и есть… актер, а вовсе не агент… — наконец пробормотал я, чуть не плача.

— Правда? — Йогансен уставился на меня, потом так и повалился на скамью в припадке хохота. — Микола, Микола, ты слышишь? Он и в самом деле актер, а не прикидывается актером, как мы думали… Вот это здорово! Совсем, как в искусстве: прикидываться правдой! — Йогансен хохотал, Хвылевый с другого конца вагона поглядывал на меня тоже с любопытством: между ними уже, оказывается, был разговор — догадки, кто я такой? — Кто же вы? Из какого театра? — снова обратился ко мне Йогансен, отсмеявшись.

Я только открыл рот, чтобы ответить, но Йогансен замахал на меня руками:

— Не говорите, не говорите, я уже знаю! Вы актер театра Франко, который переехал только что в Харьков и будет здесь столичным "дивадлом", как говорят чехи. Как мы сразу не сообразили, ведь они же все, ваши франковцы, ходят по городу, вырядившись пугалами: один — в такой вот шляпе, другой — в клетчатой кепке из американского кинофильма, третий — в Пальмерстоне и котелке! Вы что — договорились собак пугать или отсутствие юмора и вкуса возмещаете пестрыми перьями?

Но тут он увидел, какое впечатление производят на меня его насмешки, и смутился:

— Ой, простите, я, кажется, доставил вам неприятность? Не сердитесь, я ведь только пошутил, в досаде на самого себя, потому что мы с Григоровичем все угадывали вашу профессию и, как видите, не угадали: думали, вы прикидываетесь, а вы — в самом деле… Послушай, — вдруг перешел он на ты, — так зачем же ты ездил за нами и сидел весь вечер?

— Я хотел вас послушать…

— Правда? — Йогансен был искренно удивлен и, как мне показалось, даже взволнован. — Гляди-ка! Микола, представляешь, он ездил специально, чтоб нас послушать!

Йогансен дружески хлопнул меня по колену:

— Как твоя фамилия?.. Ага! А моя — Йогансен, Майк. Это — все равно, что Михайло — так меня крестили. Но для оригинальности я переделал себя в Майка. Вот как ты нацепил эту ковбойскую шляпу! — Он опять залился смехом. — Все мы — дураки и шуты гороховые.

И как это я сразу не понял, что ты за птица? Слушай! — вдруг догадался Йогансен. — А ты сам, случайно, не пишешь стихов?

Ответ мой он не услышал, а понял по глазам.

— Ай-ай-ай! — совершенно искренне пожалел он меня. — Это страшная вещь — поэтический зуд! Знаю по себе. С этим надо бороться, как с детским онанизмом. Это так же физически выматывает, опустошает душу и делает психопатом. Если уж ты чувствуешь, что не можешь не писать, — пиши прозу, только прозу — ну, рассказы там, повести, романы… Может, из тебя и выйдет какой-нибудь толк. Но стихи — чур, из этого толку никогда не будет! Брось это! Брось! Уверяю тебя! Вот приходи завтра ко мне — я живу на улице Свердлова (номер такой-то, квартира такая — забыл!), и я тебе расскажу относительно стихов и прозы. Своих стихов с собой не приноси, я ни читать, ни слушать не буду. А если есть у тебя уже и проза, то приноси непременно: нам до зарезу нужен современный пролетарский Бальзак или хотя бы Михайло Коцюбинский. Придешь?

Разумеется, я пришел. И с этого дня — с моего первого посещения Йогансена — и начался, считаю я, мой путь в литературе. Пошел я к Йогансену, сменив, конечно, мой осмеянный туалет: вместо широченной "артистической" блузы надел обыкновенную толстовку, какие тогда носили все, а шикарную широкополую шляпу оставил дома. Заменить ее мне было нечем, и я пошел с непокрытой головой, чем обращал на себя удивленное внимание всех встречных и подозрительные настороженные взгляды милиционеров. Дело в том, что тогда все еще непременно ходили в "головных уборах" и на человека без шляпы оглядывались: не из сумасшедшего ли дома, случайно?





Я привел выше наш диалог с Йогансеном в момент первого знакомства в трамвае почти дословно: этот диалог почему-то врезался мне в память и не стерся за сорок лет. А вот вспомнить и пересказать наш первый литературный разговор на другой день у Йогансена дома — не могу: забыл его абсолютно. Забыл, несмотря на то, что он, этот разговор, был первой в моей жизни литературной беседой и был мне безмерно дорог, бесценен, так как открыл глаза на литературный творческий процесс вообще, ввел в курс литературной ситуации на Украине в частности и, я бы сказал, просветил меня и поднял на высшую ступень культуры. Как это обидно и как странно, что я забыл этот разговор начисто. Это, вероятно, потому, что мне уж чуть не сорок лет приходится вести "литературные разговоры", и подавляющее большинство из них — толчение воды в ступе.

Должен заметить, что из этого первого столь существенного для всей моей дальнейшей жизни посещения Майка Йогансена в памяти сохранился лишь обрывок совсем не "литературный". В его большой просторной комнате с двумя широкими окнами на аптеку на противоположной стороне улицы висело на стене единственное "украшение": чудесно вытесанное двустороннее весло для байдарки.

Я спросил:

— Вы — спортсмен?

— Разумеется. Только "вы" говорят лишь незнакомым женщинам, плохим начальникам и вообще людям безразличным. А друзьям и богу надо говорить "ты".

— Какой… вид спорта? — спросил я, все же избегая местоимения.

— На воде? Байдарка. Двойка. Восьмерка. Но ведь в Харькове нет путной реки. Надо ездить либо в Карачевку, либо даже на Донец, на Карповы хутора.

— А… на земле? — Я никак не решался произнести "ты".

— Вело. Коньки. Снаряды. Теннис. Ну и, понятно, футбол.

— О!

— А ты разве тоже?

— Конечно! — Я был невыразимо счастлив: оказывается, можно быть поэтом и играть в футбол!

— Здорово! — обрадовался и Йогансен. — Я так и думал, что ты настоящий человек. Хавбек?

— Нет, левый инсайд.

— Да что ты говоришь? Я тоже левый инсайд. Играл десять лет.

— И я десять.

— Да что ты говоришь! Вот здорово!

С этой минуты мы с Майком стали друзьями навеки.

Из старых товарищей я не припомню человека, которого любил бы сильнее, чем Манка.

В истории литературы (теперь, после реабилитации) Йогансена вспоминают лишь при случае, да и то — когда на до сказать о формалистах. Формалистом Йогансен действительно был. Достаточно вспомнить его книгу "Как строить рассказ" — своего рода евангелие украинских формалистов двадцатых годов. К сожалению, не могу теперь нигде ее найти и перечитать, чтоб посмотреть, каково будет мое отношение к ней сейчас, после стольких лет, после всех пертурбаций в нашей жизни — благодетельных, курьезных и трагических, — сейчас, когда я стал уже "зрелым" литератором, и вообще на склоне лет. А впрочем, может быть, это и лучше — воссоздать по возможности тогдашнее, а не подставить нынешнее свое отношение?