Страница 120 из 132
Вообще, читать специальную критику нелегко, как, впрочем, нелегко и писать ее критику-неспециалисту. Говоря о "нелегкости" чтения критических опусов, я имею в виду не их научный уровень и мастерство — и научность и мастерство должны быть на высоком уровне. Я говорю о том, как нелегко после мира образов и образного мышления, в котором ты только что жил, читая произведения художественной литературы, погружаться в мир абстрактных оценок, теоретических обобщений и чуть ли не математически точных категорий, которыми оперирует искусство критики. Ты только что вошел в храм искусства с парадного хода, а теперь тебе предстоит выйти из него черным. Такова уж миссия критики и литературоведения — разложить все по полочкам, ко всему подобрать соответствующий точный термин, всему дать звучное определение и взвесить на аптекарских весах. Без этого, конечно, не обойтись, но иногда такой процесс — как рашпиль по оголенному нерву, и начинает казаться, что писал литератор не роман, не драму, не поэму, а доклад для чтения с трибуны в парадный день. И возле него стоит графин с водой, стакан и колокольчик для укрощения страстей. Очень обидно, когда подобная критика касается столь чуткой, трепетной, я бы даже сказал, пугливой лирики и романтики Паустовского. Именно таким критикам и литературоведам можно порекомендовать почаще оглядываться на писательскую самокритику Паустовского — в упомянутом предисловии, в книге "Золотая роза", а попутно и в других повествованиях, статьях или эссе. Не хочу навязывать это романисту и новеллисту Паустовскому, но, по-моему, он блестяще выступал и в жанре критики. И… большое счастье, что этим жанром он не занялся, а остался поэтом и романтиком в нашей большой прозе.
На этом я хочу поставить точку в своих размышлениях о Паустовском — литераторе и прибавить еще несколько слов о Константине Георгиевиче — человеке.
Летом, кажется, пятьдесят четвертого года мы с Константином Георгиевичем жили вместе на берегу Днепра, на хуторе Плюты — сорок километров по бездорожью от Киева. Константин Георгиевич — заядлый и неисправимый рыболов, самый заядлый и самый неисправимый из всех рыболовов, каких я знал за всю свою жизнь. А знаю я их немало. До пятьдесят четвертого года я рыбной ловлей не интересовался, а рыболовов презирал; с пятьдесят пятого сам стал рыболовом, хотя немножко и презираю себя за это. Увлек меня на этот пагубный путь прежде всего Константин Георгиевич.
Как известно, среди рыбацких кругов всесоюзного масштаба писатель Паустовский был одним из общепризнанных лидеров: простые рыболовы считали его мастером рыболовства, рыболовы, обремененные тяготением к научности или стремлением к поэзии, признавали его вторым после Аксакова авторитетом в теории и практике рыбной ловли.
Что касается силы и непререкаемости его авторитета, то разрешу себе коротко рассказать, со слов напарника по рыбалке, один эпизод из рыбацкой биографии Константина Георгиевича.
Когда-то бродил Константин Георгиевич с удочкой над глухими озерами в своем любимом Мещерском крае и тяжко переживал, что в некоторых озерах, где по всем приметам и показателям рыбацкой науки и практики непременно должна бы быть рыба, он так ничего а не поймал. В своих книгах Константин Георгиевич рассказывал об этих озерах с восторгом, очарованный их несравненной красотой, и попутно высказал и спои соображения о предполагаемых, однако на практике не подтвержденных, рыбных богатствах в глубинах этих озер.
На следующий год Константин Георгиевич отправился в любимые места — только по лирическому побуждению, даже не захватив удочек: зачем, если там рыбы нет?
И вот, подойдя к этим озерам, — до прошлого года еще совершенно пустынным, в диких берегах, — Константин Георгиевич увидел, что берега густо населены людьми. Десятки рыболовов неподвижно сидели над удочками, завороженно вглядываясь в мертвые воды. Константин Георгиевич удивился.
— Клюет? — спросил он, ожидая услышать отрицательный ответ.
— Тсс! Катитесь и не мешайте!..
И рыболовы продолжали сидеть, зачарованно глядя в мертвую воду.
Элементарная порядочность заставила Константина Георгиевича сказать рыбакам:
— Люди добрые, да не тратьте вы тут время: здесь нет ни одного рыбьего хвоста, даже пескарика…
После своего доброжелательного, из лучших побуждений, акта Паустовский едва ноги унес с этих берегов. Рыболовы прямо затюкали его: как так рыбы нет? Да тут рыбы гибель! Сам Паустовский написал!..
— Да не писал этого Паустовский, совсем наоборот: написал, что рыбы тут, как ни странно, нету!
— Эге! Да ты, брат, видно, новичок в этом деле! Раз написано, что рыбы тут нет, это как раз и значит, что тут её — завались! Паустовский для себя хочет это место сберечь.
Когда же позднее Константин Георгиевич сам рассказывал мне этот эпизод — красочно и вдохновенно преображенный, то закончил, разведя руками:
— Знаете, что самое интересное и даже обидное? Рыбаки вернулись с того озера действительно с отличным уловом.
Впрочем, в Плютах дело обстояло иначе. Константин Георгиевич каждый раз возвращался с добрым уловом. Он ловил исключительно окуней, всегда на одном месте в течение трех или четырех месяцев. Это место — на том берегу русла Старика, в гирле узенькой протоки к луговому озеру, и до сих пор сохранило название "место Паустовского", и каждый год, день за днем, вот уже пятнадцать лет, там неизменно стоит чей-нибудь челнок и сидит человек с удочкой в руках.
В рыболовстве Константин Георгиевич, как и в любом деле, за которое брался, не признавал дилетантства и отдавался этому увлечению целиком.
Ежедневно, встав до рассвета, выпив наскоро кружку молока и прихватив бутерброд, Константин Георгиевич с первым лучом солнца садился в лодку, пересекал русло, чуть шевеля веслами, огибал широкую отмель против нашего дома на правом берегу и скрывался в своей протоке. В течение всего дня — в жару и в дождь (за исключением дней, когда дул северный ветер, при котором рыба "не берет") — с нашего высокого берега можно было видеть фигуру Константина Георгиевича, окутанную легким дымком.
Дымок клубился не столько от папирос, которых в то время Константин Георгиевич выкуривал без числа, сколько из "кадила" — жестянки с тлеющей травой, чтоб отгонять докучных комаров. Под вечер, на заходе солнца (потому что ночной рыбы — сомов — Константин Георгиевич не ловил), Паустовский появлялся из-за отмели, что есть силы выгребая против течения. Он входил в дом, весь пропахший дымом и рыбой, загорелый от солнца и ветра, усталый после гребли против сильного днепровского течения, но счастливый и веселый: была рыба, было и до черта философских раздумий — в тишине, над плавным течением вод — и новых творческих замыслов. Казалось, что, просидев весь день за удочкой, он успел побывать во всех концах земли или перечитать кипы интересных книг и поспорить с толпой оппонентов. Рыбу, свой улов, Константин Георгиевич обычно забывал на кукане — еще там, под лозовым кустом, или на берегу в лодке. Рыбы, как и все серьезные рыболовы, Константин Георгиевич в пищу не употреблял.
Не знаю, что именно в рыбной ловле Константина Георгиевича повлияло сильнее всего на мою психику, но как-то я тайком взял его удочку и забросил ее. И вот уже который год… словом — "добиваю" уже третью лодку.
В вечерних беседах после рыбалки принимал обычно участие и наш хозяин дед Микола — так красочно изображенный Константином Георгиевичем в его рыбацких записях. Дед Микола был рыбак знаменитый, известный на всех днепровских берегах ниже Киева, от Жукова острова до Злодиевки и Триполья. Он разбирался во всех мыслимых и немыслимых тонкостях рыболовного ремесла, знал досконально нравы рыб всех днепровских пород, ему были известны все места, где и какой породи рыба ловилась лучше всего и на какую именно наживку. По поводу этих деликатных материй между дедом Миколой и Константином Георгиевичем происходили постоянные дискуссии. Очерк о себе, напечатанный Константином Георгиевичем в газете, дед Микола вырезал и положил за божницу и вынимал лишь для того, чтоб за чаркой похвастаться дружбой со вторым, после него, разумеется, знатоком рыболовного дела, да и самому покрасоваться перед людьми. Константин Георгиевич, каждый раз, когда мы встречались с ним в Москве, непременно расспрашивал про плютовского деда Миколу. А дед Микола, встречая меня в Плютах, первым делом спрашивал: