Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 132

И вот мы, несколько человек, расселись на разных плоскостях этих конструкций, а Максим Фаддеевич играл. Не запомнилось, что он играл, но что-то бурное, грандиозное, может быть Рахманинова. Занавес был поднят, железный, противопожарный еще не спустили, мы видели черный провал зала, и в этой черной пустоте аккорды раскатывались эхом, но мы могли себе представлять, что там полно зрителей — и великий пианист Максим играет для тысячной толпы. Он играл одно, потом другое, потом третье — не останавливаясь; играл взволнованно и вдохновенно, он был весь там — в мелодии, в царстве звуков, порожденных гармонией чувств. А мы сидели притихшие и тоже взволнованные. И кто знает, что именно нас взволновало? Похороны друга? Жаркий разговор на поминках по его душе? Или просто непривычность обстановки: огромный, пустой ночью театр, заполненный призраками героев, которые постоянно, день за днем, живут здесь, на сцене, во всей полноте своих чувств и страстей? Не знаю. Но запечатлелось это настроение точно и вспоминается тоже с волнением.

Сашко Копыленко — он сидел рядом со мной — сказал:

— Какой он хороший, Максим, и как это мы его до сих пор не знали!

Когда Максим кончил играть, Сашко подошел к нему, обнял и поцеловал.

Я вспомнил и этот, может быть незначительный, эпизод, потому что в нем, мне кажется, отразился характер Максима Фаддеевича. Крэме того, и я, именно тогда, в ту ночь у рояля в пустом театре, тоже почувствовал — какой же он, Максим, хороший…

Тут, в совсем другом ключе — и забегая на много лет вперед, — не могу не припомнить другого случая с Максимом у рояля.

Мы праздновали не то юбилей Максима Фаддеевича, не то какое-то другое связанное с ним событие. Уже после войны, в Киеве, в ресторане "Театральный". Зал тогда в этом ресторане был только один, а там, где теперь раздевалка, находилась эстрада и на ней оркестр. Оркестр играл и играл без перерыва, за длиннющим столом сидели гости Максима — много, с полсотни, и все провозглашали тосты за именинника. И вдруг заметили, что именинника… нет: стул его стоял пустой. Подождали немного, полагая, что он куда-нибудь вышел. Но прошло и пять, и десять минут — оркестр играл и играл, — а именинник все не возвращался. Максим Фаддеевич исчез. Кинулись туда, сюда: куда же девался Максим Фаддеевич?

И вдруг его увидели: он сидел на эстраде, среди оркестрантов, и играл вместо пианиста.

Это — тоже черта Максима Фаддеевича.

В тридцать пятом году отмечалось сорокалетие Максима Фаддеевича и двадцатипятилетие его литературной работы. Уже широко известен был — решающий в его поэтической и общественной биографии сборник "Знак весов", а также поэма "Марина" и цикл "Киев". То был период высокого творческого и общественного взлета его. Максиму Фаддеевичу я послал приветственную телеграмму.

Как известно, на приветственные телеграммы не отвечают — ограничиваются общей благодарностью в печати. Но, к моему удивлению, Максим Фаддеевич ответил письмом. Он писал, что обрадовался, потому что ждал весточки от меня… с той ночи после похорон Чернова.

Вот так — если посмотреть сейчас — закладывалось наше взаимопонимание с Максимом Фаддеевичем.

А потом настал грозный час — война.

В конце сорок второго года я, как уже говорил, очутился в Уфе, где созывался — первый за время войны — пленум Союза писателей Украины.

Распрощавшись с Яновским, который встретил меня темной морозной ветреной приуральской ночью на вокзале, я поплелся в гостиницу "Башкирия". Но тут меня ожидала неприятная новость: пленум начнется через два или три дня, с этого времени и забронированы номера, а до тех пор… бог подаст — ищите себе приюта, где хотите.

Итак, приходилось либо ночевать здесь же, в холодном, не отапливаемом коридоре, либо стучаться в чужие двери, будить незнакомых людей и проситься "Христа ради".

Но когда мы с секретарем Союза Мамиконяном поднялись на второй этаж, двигаясь в темноте на ощупь по стенкам, потому что на ночь электричество из экономии выключали, у дверей какого-то номера мы наткнулись на фигуру в ватнике: кто-то вышел в коридор покурить.

— Юрий Корнеевич, да неужто это вы?

Это был Максим Фаддеевич Рыльский. И мы зашли к нему.





Номерок у Рыльского был совершенно микроскопический: письменный столик, кровать и диванчик — между ними и не протиснуться, а жили здесь трое: Максим Фаддеевич, Екатерина Николаевна и маленький Богдан. Но с дивана сразу же сняли спинку, втиснули между столом и кроватью — и роскошный ночлег был обеспечен. Правда, номер в такой мороз был холодный, почти не отапливался; спали не раздеваясь, света тоже не было — обходились каганцом, но Мамиконян уже приволок чайник кипятку из гостиничного титана, а у Максима Фаддеевича на дне чемодана нашлась "заветная" бутылочка "для согревания изнутри".

И мы с Максимом Фаддеевичем просидели при каганце до позднего зимнего рассвета. Екатерина Николаевна и Богдан посапывали в своих углах — это создавало особый уют, а мы вдвоем говорили и говорили, откровенно, как на духу.

Вот с этой ночи при каганце — так далеко от родной земли, в холодной приуральской Уфе, в роскошной на вид, но неуютной гостинице "Башкирия", в крошечном и холодном, но полном душевного тепла номере, — и началась, собственно, наша с Максимом Фаддеевичем задушевная близость: до того мы были просто добрые знакомые, отныне стали друзьями.

О чем говорили мы в ту ночь?

Обо всем. Обо всем, что волновало нас, что тревожило, что особенно было больно в тот горький час — в тяжкую военную годину, далеко-далеко от родного края, который у нас отобран, но который все равно наш, наш, наш, что бы там ни было!

О войне. О страшной беде, которая свалилась на наш народ, страдающий под пятой злобного оккупанта, о скорби, терзающей души родных людей на своей земле, и о невзгодах в трудных условиях массовой эвакуации.

О героизме солдата на фронте и бойца в подполье или партизанском отряде и о стойкости советских людей здесь, в тылу, о самоотверженном труде для фронта.

О красоте и величии советского народа и о нашей незыблемой вере в победу и в будущее возрождение нашей жизни — неисчерпаемыми силами и неутомимой энергией советских людей.

Таковы были наши надежды, такова была наша вера!

Я записываю это в патетических тонах, потому что весь наш разговор шел именно в таком — высоком тоне, и это был тот случай, когда пафос и есть искренность, когда самая тонкая интимность ищет своего выражения в приподнятости, когда подъем и есть правда твоего душевного состояния.

Мы говорили тогда и о трагической судьбе Украины на путях истории — и в далеком прошлом и в близкой современности. О кровавых войнах и тяжелых разрушениях, которые за ее исторический путь страшными волнами "цунами" то и дело перекатывались над нашей Отчизной.

Много о чем говорили мы тогда — с вечера до рассвета. И был это разговор из самой глубины души.

Были мы единомышленники, и символ веры был у нас один: со своим народом надо быть всегда — в радости и в горе, в благополучии и в беде.

Максим Фаддеевич поведал мне, что как раз теперь, в час страшных народных бедствий, решил он — помещичий сын, дворянин и рьяно критикуемый когда-то неоклассик, — вступить в Коммунистическую партию.

Читатель уже знал — после "Знака весов" — и "Лето", и "Украину", и "Сбор винограда"; звучало уже на всю страну, да и на весь мир, "Слово о родной матери".

Говорили мы тогда и о литературе. И о том, что — ох-ох! — надо пополнять поредевшие ряды украинских литераторов молодыми силами.

Потом наступило утро, и нам от Екатерины Николаевны изрядно-таки досталось — и за то, что мы так и не ложились спать, и за то, что заветная бутылка была совсем пуста.

В Москве, куда летом 1943 года приехал Рыльский, мы встречались изо дня в день и на территории Партизанского штаба, и частным образом, на квартирах, и официально — по писательским делам.