Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 132

Максим Фаддеевич говорил, обращаясь к поэтической молодежи, — ведь был он уже из "стариков", лет за тридцать, из самого старшего в то время литературного поколения. И закончил он памятными словами:

— Чернов умер, да здравствуют Черновы!..

Потом мы шли с кладбища, крепко взявшись под руки, — Полищук, Ковтун, Чечвянский, Тасин, я — самые близкие друзья Леньки Чернова. С нами в одной, сплетенной руками, шеренге шел и Максим Фаддеевич. Шли, вспоминали, каким хорошим товарищем был наш Ленька. Тут выяснилось, что Максим Фаддеевич с Черновым знаком не был, в жизни его не знал и никогда с ним не встречался. Но знал его книги, фельетоны в "Червовом перце", а некоторые его стихи тут же прочел наизусть. И добавил:

— Я полюбил Чернова не за его стихи — многие из них мне не нравятся; и не за юмористику — Вишня и Чечвянский пишут лучше; он пришелся мне по сердцу своей любовью к скитаниям, и вообще за всем, что он пишет, я ощущаю безграничную влюбленность в жизнь и какую-то стремительность, даже до дерзости. Этого очень и очень не хватает нашей украинской литературе.

Это — почти точные слова Максима Фаддеевича, они врезались мне в память, потому что были им записаны тот да же, после похорон. Копыленко и Зегер, которые делали еженедельный иллюстрированный журнал "Всесвіт", — они, должно быть, встретили нас по пути, а может, мы и сами забежали к ним в редакцию, не припо-мию, — заставили всех нас сесть за столы, тут же в редакции, взять перья в руки и написать о Чернове — некрологи, воспоминания, стихи, статьи, что угодно. За какой-нибудь час или два все это было написано и отправлено в типографию: завтра-послезавтра должен выйти номер и в нем две страницы — разворот, посвященный памяти Чернова. Рыльский коротко записал свое выступление на кладбище и добавил еще, кажется, какие-то поэтические строки. Мемориальный разворот во "Всесвіті", таким образом, был сделан, сверстан, отпечатан — номер журнала вышел было в свет, но на другой же день его задержали, вернули в типографию и "пустили под нож": лидеры ВУСППа вдруг выступили с горой обвинений по адресу покойного поэта.

А тогда из редакции "Всесвіта" мы спустились двумя этажами ниже — в подвал, в литературную бильярдную и забегаловку Порфишки. Понятно зачем: справить по товарищу поминки. Вспоминаю за столом Рыльского, Копыленко, Чечвянского, Полищука и еще кого-то.

Собственно, тогда-то и состоялся мой разговор с Максимом Фаддеевичем. Когда все разошлись к бильярдным столам, нас осталось трое — Рыльский, Полищук и я. Полищук сразу бросился в наступление — на неоклассиков. Не припомню, в чем он их обвинял и за что громил, помню лишь, что, как всегда, противопоставлял им свои собственные новаторские позиции. Рыльский молчал и улыбался уголками рта — обычная его улыбка, которая стала особенно приметна после того, как он сбрил усы. А потом вдруг — вместо ответа на филиппики Полищука неоклассикам и его панегирики себе — начал читать стихи. Не свои — переводы из Пушкина.

Это, собственно, и было началом разговора, и теперь уже Рыльский пошел в наступление, громил и обвинял Полищука. Громил за псевдоноваторство, обвинял в верхоглядстве, легкомыслии и преступном — так и говорил "преступном" — пренебрежении к классическому наследию. "Без прошлого, — говорил Максим Фаддеевич, — нация не имеет будущего". И тут же возвращал Полищуку его любимое обвинение в адрес всех, кто не шел вместе с ним, — "назадничество". Максим Фаддеевич доказывал, что все "экивоки" полищуковского авангардизма и есть настоящее "назадничество", потому что, во-первых, никого не поведут вперед, а во-вторых, это лишь жалкие повторения модернистских и футуристических экспериментов в итальянской и французской поэзии.

Мне очень жаль, что память не удержала более подробного содержания нашей беседы — то был настоящий литературный разговор и затронул он бесчисленное количество самых злободневных в ту пору вопросов, которые, однако, столь же злободневными остались и доныне. Я говорю — нашей беседы, потому что хотя в основном спорили Рыльский с Полищуком, но и я отваживался встазить словцо от себя: сперва пытался поддерживать Полищука, потому что все-таки были мы оба из одного "гартовского" круга, но убежденный аргументацией Максима Фаддеевича, "перекинулся" на его сторону — и тогда мы уже вдвоем атаковали авангардизм и "полищукизм". Кто его знает, возможно, как раз этот разговор, его характер и мое единомыслие с концепциями, которые высказывал Рыльский, и положили начало его симпатии ко мне. Характерно: несмотря на то что спор между Рыльским и Полищуком был очень резкий, в непримиримых тонах, он не закончился ссорой — наоборот: распрощались они тогда настоящими друзьями. Полищук на прощание даже прочитал стихи — тоже не свои, а переводы… из Лермонтова.

Пускай это никого не удивляет, но именно на переводах гениев русской поэзии — Пушкина и Лермонтова — сошлись и примирились непримиримые противники в украинской литературе — неоклассик и авангардист.





Еще хочу сказать в связи с той нашей беседой о перемене, отмеченной мною в Рыльском, которого я не видел после первого знакомства лет шесть или семь. За эти годы в нашем общественном житье-бытье произошли значительные сдвиги, прошел большую школу жизни и Максим. Его взлет — к зениту славы — тогда еще не начинался, он придет через несколько лет, и были то, может быть, самые тяжелые годы для Максима Фаддеевича. Улыбка у него была грустная. Говорил он как-то медлительно, словно взвешивая каждое слово — очень нехарактерно для Рыльского, какого мы знали и запомнили потом на всю жизнь, — и только в пылу спора он точно сбрасывал с себя надетую им маску степенности и становился задиристым как мальчишка.

В завершение нашей встречи произошло еще вот что — хочется и об этом вспомнить.

Мы вышли из подвала Порфишки поздно — должно быть, после одиннадцати, потому что в соседнем театре спектакль уже коптился: здание стояло темное, без огней. По когда мы шли мимо театрального подъезда, то увидели, что окно справа от главного входа светится. Тогда, до реконструкции здания, здесь была небольшая комната — администраторская, где временно помещалась редакция журнала "Нове мистецтво". В редакции горел свет — Василь Хмурый еще возился со своими редакционными делами: он числился секретарем редакции, но фактически был редактором (ответственным считался Микола Хрыстовый), а также и корректором, выпускающим, метранпажем и экспедитором. Он один составлял, редактировал, издавал и распространял журнал — это в те годы было обычным явлением. Я писал для журнала театральные рецензии, с Хмурым был в приятельских отношениях — потому и позволил себе шутя постучать в окно. Штора отодвинулась, выглянул Хмурый и приветливо помахал рукой, делая пригласительный жест — заходите: он показал в сторону бокового актерского входа — с переулка. У актерского входа ночью дежурил вахтер, и Хмурый пользовался этой дверью.

— Что ж, — сказал Максим Фаддеевич, — пойдемте в театр.

— Так спектакль ведь уже кончился, — заметил кто-то.

— Неважно! — отвечал Максим Фаддеевич. — Во-первых, театр имеет особую привлекательность ночью, после спектакля — когда нет публики, нет и актеров, только неприбранные декорации. А во-вторых, мы сами можем дать представление.

Мы свернули в переулок, на пороге нас встретил Хмурый, и вот мы в театре.

Но мы не пошли в редакцию, не направились в вестибюль или в зал, а поднялись на сцену. За кулисами чуть маячил единственный — красный — пожарный фонарик. Не припомню, какие были на сцене декорации — какие-то конструкции, возможно, после спектакля "Джимми Хиггинс", — но в углу стоял рояль. И Максим Фаддеевич сразу направился к инструменту, сел, откинул крышку и взял аккорд.