Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 135 из 153

Кто-то шел к нам, потом оказалось, что совсем не к нам, просто на теплую, свободную половину скамейки, но мне представилось, что это к нам, что Нора сейчас подойдет и мы молча подвинемся, дадим ей место. Уже пятнадцать лет… Это число показалось диким… То была наша жизнь, но другая. И тепло, и деревья, и шум голосов — все было похожим — и другим.

Я подумал о том, что мы слишком привержены прошлому, слишком зависим от будущего. А вот день, час, миг настоящего — солнечный, теплый, медленно, на наших глазах исчезающий, — мы считаем ничем, своего рода переходным этапом, незначительной перевалочной станцией от вчерашнего к завтрашнему.

Эта мысль понравилась мне, и я попытался дать ей графическую форму, закрепить ее изображением; но решение не приходило.

Не знаю, о чем думал Борька. Мне казалось, ему спокойно, хорошо, может быть, даже он дремлет, и я молчал. Потом я увидел, что он словно очнулся и какая-то тревога отразилась в его глазах. Я испугался, что он сейчас встанет, а уходить не хотелось. И чтобы удержать его, я спросил:

— Ну как твой Егор?

— Ничего. Будет рисовать.

— Ты что, видишь в нем ученика?

— Учеников у меня сейчас много, есть и посильнее его, хотя и он способный, просто я его жалею.

— Это его не обижает?

— Это ерунда, что жалость обижает, настоящая жалость не обидит. Я ведь не подчеркиваю ему, что он одинок, несчастен, наоборот, стараюсь отвлечь его от той мерзости, что его окружает. Вначале мне хотелось разбудить в нем человеческое, он был так загнан, так придавлен… Я вспоминал свой интернат, вот таких же бессловесных ребят, от которых неизвестно что ждать. А потом я понял, что плохого ждать от него нельзя, что всякая подлость ему чужда. Удивительно, как, живя рядом с сумасшествием и жестокостью, он остался совершенно нетронутым… Он и взрослый парень и младенец в чем-то. Может быть, ты почувствовал?

— Да… Он очень незащищенный. Ну а дальше что? Ведь у него же есть отец.

— В том-то все и дело. Я очень привык к Егору, и он к нам. А отец, видно, бесится…

— Может, он просто ненормальный?

— Не совсем так. Когда ему выгодно, тогда он ненормальный, когда невыгодно — вполне здоровый. Странная помесь куркуля, самодура и бывшего начальника. Привык всю жизнь командовать, а для него командовать — это подавлять. Сгубил мать, теперь мальчишку тиранит… Да что говорить, тяжелое это дело. Егор теперь в выходные дни после интерната домой не заходит, бежит ко мне. Что же, гнать его? И ведь слова худого об отце не сказал. Эту историю с ключом я от других узнал, удивительный парень, только б его не сломали.

— Не знаю, Борька, не мое это дело, но мне кажется, слишком ты заигрался со своим интернатом.

— Почему же заигрался? Это моя жизнь. И мешает, конечно, и бросить нельзя. Не могу их бросить, они меня ждут каждый раз, для них мои занятия — праздник. Им же скучно, понимаешь ты? У них скучное детство, что может быть хуже этого? А ты говоришь — бросить. Да и вообще интернат не мешает мне, наоборот, может быть, они нужнее мне, чем я им. Откуда ты знаешь?

— А картина?

— Работаю, работаю помаленьку… Я даже боюсь ее закончить. Страшно увидеть, что она не вышла.

— Она вышла.

— Не знаю.

— Ты кому-нибудь вообще ее показывал?

— Никому.





— Ты должен бросить все остальное, хотя бы на время. Твое отшельничество загубит тебя, ты же не для себя пишешь картину. Закончи ее, выстави, покажи… Посоветуйся с Мастером, он часто тебя вспоминает, он поможет, я уверен. Нужна твоя персональная выставка. Чего ты боишься?

Он посмотрел на меня и тихо сказал:

— Я ничего не боюсь, но пока не закончу картину — не могу. А когда закончу — не знаю.

После этого мы долго не виделись, жили своими делами, своими работами. Да и дом, семья забирали много времени. Мне стало казаться, что железный трос, швартовавший меня к Борьке, ослабевает.

Почувствовав это, я поехал к нему. Долго ждал, пока он придет из интерната, разговаривал о незначащем с его женой.

Он пришел тогда, когда мне надо было уже собираться, как всегда провожал меня на вокзал, мы задавали друг другу какие-то вопросы, отвечали, но все как-то мельком, не о главном, и когда я вскочил на подножку и помахал ему, то было такое ощущение, что я уже больше не приеду сюда.

Институт готовился провести юбилейную выставку своих учеников, своих питомцев, разумеется, не всех, а тех, что, как говорится, вышли в люди, «состоялись».

Попасть в число «состоявшихся» было почетно.

Меня пригласили, Сашку тоже, Борьке же приглашение не послали.

Я пошел к Мастеру, он возмутился, позвонил в какую-то секцию, и тут же при мне ему ответили, что приглашение будет.

— Все в порядке, — сказал Мастер.

— Все в порядке, — машинально повторил я.

А сам с грустью подумал, что все они — и те, кто забыл его позвать, и те, кто в виде особого одолжения теперь исправляет свою ошибку, и те, что ценят его, и те, что не ценят, и даже сам Мастер — не знают все-таки Борьку Никитина, моего удивительного, трудного друга, не понимают до конца, какой это художник.

Борька никогда не спрашивал меня и Сашку о наших подрастающих детях. Может, это и в самом деле не интересовало его, как не интересовало многое из того, что занимало нас, а может, мысль о своем сыне, так и не увидевшем свет, — он всегда верил, что у него будет именно сын, — была столь болезненна, что он непроизвольно избегал касаться этой темы.

Теперь у него была новая семья, я не исключал того, что появятся дети, однажды даже спросил Борьку об этом, но Борька помотал головой: нет… Почему нет, я не мог понять, но не стал докапываться.

Может быть, его родительский дар уходил в педагогику, в учительство, а память о собственном детстве, обделенном любовью, делала его более чувствительным, чем мы, к этим неприкаянным, глядящим на каждого нового человека с любопытством и недоверием пацанам. Правда, иногда я думал, что это способ убегать от работы, так как работа становилась для него непосильной, — слишком большие задачи он ставил перед собой и, видно, не всегда мог осуществить их. Так называемое растворение в учениках не всегда есть признак избытка творческих сил, иной раз наоборот…

Однажды, еще в начале своей педагогической карьеры, Борька признался мне, что мечтает здесь, на базе интерната, создать студию. Не обычный изокласс или кружок, а именно студию, мастерскую, организованную из наиболее способных ребят. Занятия в этой студии, представлялось ему, должны были не просто развить природные способности, воспитать чувство прекрасного и прочее. Нет, Борька хотел видеть своих учеников художественными ремесленниками («Да, да, и не бойтесь этого слова — ремесло», — как говаривал когда-то Мастер), а точнее мастерами, которые сумеют восстановить полупогубленный посад, подновить обветшалую церковку, вернуть ей хотя бы декоративное значение. Не реставраторов хотел он делать из них, а именно мастеров, способных, например, расписать здешние общепитовские точки и т. д.

Он знал, что строятся в других городах безжизненные терема под старину — вычурные постройки с громадными столами и скамьями, подчеркивающими подчас убожество угощения.

Нет, такого рода ресторации-декорации он не признавал. В идеале ему виделись небольшие трактиры, чайные, блинные, где будет чисто, опрятно, где не подделка под старину, а скорее намек на нее, что-то от ее духа и настроения.

— Старину надо сохранить, где осталась, — говорил он, — а если пойдем путем копирования, подражательства, будет пародия вроде «Русского чая» с электросамоварами и жидкой заваркой или, наоборот, дорогих заведений для интуристов в стиле «Березка» с псевдонародными штампами. В городе, особенно небольшом, должны быть уютные маленькие заведения, где люди могли бы встречаться друг с другом, просто чаевничать, разговаривать.

— Ну не фантаст ли ты, Борька? — говорил я с иронией. — Сам-то ты много чаевничал?