Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 120

неожиданно для себя сказал Останкин.

Он сказал совершенно безотчетно и, как бы сам пораженный

вырвавшимися у него словами, задумался.

С этого момента в нем произошла новая перемена, которую

все заметили.

У него совершенно пропал прежний пугливый и застенчивый

вид. Он все время казался поглощенным какою-то мыслью.

Иногда он не ходил в редакцию и вместо этого уезжал за город.

Он целыми часами просиживал на высоком берегу реки, глядя

неподвижно вдаль.

Или медленно шел по дороге, глядя себе под ноги. Иногда он

останавливался, с какого-нибудь возвышенного места смотрел

на город, и ему приходила мысль о том, что там, в этом городе,

дома которого издали кажутся крошечными коробочками, живет

и он. И если бы он сам на себя мог посмотреть отсюда, то он

показался бы не больше блохи.

И эта блоха там, среди этих коробочек, суетилась и

беспокоилась за свою жизнь и за свое благополучие. И из-за

этих хлопот и от трусости он потерял самое ценное,– то, что от

расстояния не уменьшается. Все эти годы он растеривал то, что

теперь собрать уже нельзя.

Но разве ему, кроме смерти, нет выхода? Очевидно, нет. Как

только он возвращался домой, принимался за свою работу, так

он чувствовал, что начинается опять незаметная мелкая

безбилетная ложь. Сознание истины, очевидно, еще не означало

овладения истиной. Если истина не была практикой всей жизни,

то никакие мгновенные озарения практически ничего не значат.

Все, что ему остается,– добровольно уйти с колесницы,

чтобы прекратить это недостойное человека лживое

существование. Смерть вернет ему хоть утерянное достоинство,

потому что он сам подвел итог своей жизни, измерил ее великой

мерой. Сознание истины еще годится для смерти, но для жизни

мало одного сознания. Только прежде, чем уйти, он напишет

свое последнее слово писателям. Он знает, что в каждом из них

есть то, что есть в нем.

Назавтра в ночь он решил написать, а потом сделать это. У

него был в пузырьке опиум, и он с любопытством смотрел на

этот бурый порошок комками, который прикончит его...

Все, бывшие в редакции накануне того дня, заметили какую-

то странность в Останкине: он говорил со всеми необычайно

327

свободно, точно он знал что-то большее, чем все, и говорил с

каким-то грустно-покровительственным выражением. При чем

чувствовалась некоторая загадочность иных фраз и интонаций.

Так, например, редактор, товарищ Рудаков, его спросил,

сможет ли он просмотреть данную ему рукопись в три дня.

Останкин ответил, что три дня для него слишком большой

срок. И какой, однако, богач товарищ Рудаков, что так

беззаботно отсчитывает дни!

Рудаков посмотрел на него и спросил, что значит эта

аллегория.

Останкин, забрав рукопись, сказал, что ничего.

Придя домой, он долго ходил по комнате, потом сел и стал

писать.

328

Последнее слово

Итак, товарищи, последний привет вам и несколько слов

человека, которому уже ничего не нужно. Я кое-что познал,

когда в последние дни посмотрел издали и со стороны на свое

существование.

Я добровольно лишаю себя права на жизнь, добровольно

схожу с колесницы. Хотя у меня милостиво даже не спрашивали

права на проезд.

Близкая смерть дала мне право величайшего обнажения.

Дала мне право сказать то, в чем вы даже перед самими собой не

находите сил признаться. И делаете вид, что не замечаете в себе

этого.

Я хочу говорить вам о тех одеждах, которыми вы плотно

покрылись. Под ними умерло и сгнило то, что было вашей

правдой, вашим лицом и подлинной вашей сущностью. Место

ее заступила ложь.

Знайте же, что великие эпохи берут человека на ощупь,

проверяют его и больше всего беспощадны к тем, которые лгут.

Хотя бы они лгали от доброжелательства, от хороших чувств.

Хотя бы они лгали от восторга.

Великие эпохи требуют и великой правды.

Вы лжете по разным направлениям, по разным случаям и





стараетесь, как безбилетные пассажиры, угождать, чтобы вас не

спихнули с колесницы. В одном месте вы притворитесь, что

горите тем делом, какое вам дали. А оно не имеет в

действительности к вам никакого отношения, кроме одного: оно

дает вам хлеб.

В другом вы сделаете вид, что горите теми идеями, которые

сейчас господствуют, а на самом деле вы просто боитесь

обнаружить собственное мнение.

Но самая главная ваша ложь в том, что вы из близорукой

трусости перед эпохой отреклись от своего подлинного лица, от

своей сущности, из боязни, что она «не подойдет».

И теперь вы безлицые, равнодушные поденщики,

выполняющие за хлеб чужие заказы, не имеющие к вашей

сущности никакого отношения.

Таков же и я.

Поняв это, я твердо решил, что лучше уйти с этим

мгновенным лучом сознания, чем оставаться жить, так как

329

вернуть своему лицу жизнь, сделать свою сущность основой

жизни я все равно не способен. У меня хватило силы только

сознать. А «сознание истины годится только для смерти. Для

жизни же мало одного сознания».

Я удовлетворен. Я чувствую, что хотя ценою смерти...

В дверь постучали.

Останкин вздрогнул. Спрятал письмо в стол и крикнул:

– Войдите!..

Вошел комендант, за ним два человека с портфелями.

У Останкина екнуло и сжалось сердце, как с ним бывало

всякий раз, когда в комнату входили люди, цели прихода

которых он не знал. В особенности если с ними был комендант,

и они были, как сейчас, с портфелями.

– Вот осматривают санитарное состояние дома. Мы вам не

помешаем?

– Пожалуйста, пожалуйста,– сказал Останкин, почувствовав

к ним вдруг почти любовь и приподнятую готовность служить

им, чем можно, когда выяснилось, что они пришли не за ним и

ничего ему худого не хотят сделать.

Когда они ушли, он стоял несколько времени посредине

комнаты, потом горько усмехнулся.

– Они мне все испортили... Блоха не умерла. Ее не убили и те

мысли, которые пришли мне, как откровение. Значит, я должен

физически ее убить.

XIV

Леонид Сергеевич взял пузырек с бурым порошком и долго

смотрел на него. Потом как-то странно внимательно обвел

взглядом свою комнату, стол, за которым он работал столько лет.

Зачем-то погладил рукой спинку стула, на котором он сидел все

эти годы, как будто он прислушивался к ощущению

прикосновения и хотел запомнить его навсегда.

Он держал в руках яд, но не чувствовал никакого страха и

ужаса перед тем, что он хотел сделать. И даже не чувствовал

трагедии своего положения. Как будто он больше хотел кого-то

разжалобить или испугать и сам не верил в то, что он сделает

это.

Отсыпав немножко порошка на бумажку, он согнул ее

желобком. И это было не страшно, потому что это было такое же

330

движение, какое он делал сотни раз, когда принимал порошки от

головной боли.

Он высыпал с бумажки порошок в рот и запил водой,

поперхнувшись при этом, так как порошок от воды не

растворился.

Потом расширенными глазами посмотрел перед собой, точно

прислушиваясь в себе к чему-то. Зачем-то посмотрел на

бумажку и выронил ее из рук.

Неужели он в самом деле сделал это?..

Холодный пот уже несомненного ужаса выступил у него на

лбу.

Он машинально опустился на стул и с полураскрытым ртом

и остановившимися глазами, расширенными от ужаса, смотрел

перед собой в стену.

Потом с каким-то прислушивающимся выражением обвел

глазами стены комнаты.

Ужас непоправимости и напряженное ожидание чего-то

совсем не соответствовало тому состоянию, какое, ему казалось,

должно быть у человека, решившегося покончить с собой из