Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 120

загнув к глазам руку, едва поспевал за ней.

И только владелицы грудных младенцев несли свой груз

спокойно, изредка недовольно оглядываясь на метавшихся

соседок.

– Не жизнь, а каторга: то скотину сгоняешь, то ребят

прячешь; только и дела,– говорила молодка с грудным.

– У тебя-то что: схватила люльку под мышку и айда с ней. А

вот пойди, повертись: двое на руках, двое за подол держатся да

одного еще потеряла.

– Нет, все-таки ловко обернули. Это после скотской описи

образовались. В пять минут.

– Это еще не сразу смекнули, а то бы...

Все были довольны. Только Кузнечиха сидела у водовозки на

траве и голосила в голос: сколько ребят было, столько и

182

записала, захватили с поличным. Около нее стояли в кружок и

смотрели на нее.

– Другой раз будет остререгаться. А то нарожала целую кучу,

думает, так и надо... Нет, брат, прошло время.

– Попала баба ни за что,– сказал кто-то.

– Но, сказать по совести, все-таки с ребятами не в пример

легче, чем со скотиной. Эти хоть расползлись, не велика беда, а

когда годовалого бычка, бывало, тащишь на веревке, а он тебя

под зад двинет, аж глаза на лоб выскакивают.

– С ребятами много способней.

– Тогда все-таки много скотины побрали.

– Врасплох налетают, нешто сразу сообразишься.

На улице показался лавочник.

– Все, кто записал ребят, в субботу идите в город.

Все невольно оглянулись на Кузнечиху.

– А что там будет?..

– Обеспечение получать на семилеток, одёжу, обужу...

Некоторое время все молчали. Наконец кто-то раздраженно

плюнул и сказал:

– Вот жизнь-то окаянная, ну, никак не угадаешь.

А Кузнечиху уж снова обступили и завидовали ей: «Одна из

всей деревни не ошиблась».

183

Огоньки

I

Около кассы вокзала стоял полный господин в шубе с

котиковым воротником-шалью и чем-то возмущался. Его

породистое, гладко выбритое лицо было красно от досады, а

шапка сдвинута со лба.

– Положительно идиотство какое-то... есть свободные места,

а они не могут дать.

– Алексей Николаевич, куда направляетесь? – крикнул

пробегавший мимо человек с бритым актерским лицом.

– Да вот еду тут недалеко на концерт, и они, видите ли, не

могут мне на короткое расстояние дать место в мягком вагоне,–

сказал полный господин, подавая руку тем спокойным,

небрежным жестом, каким подают люди успеха или большого

положения.

Этот полный господин был известный артист Волохов. Он

ехал на концерт в один из отдаленных уездов.

Концерт устраивался для съезда учителей в опытной

колонии, в десяти верстах от станции.

Пришлось ехать в третьем классе, где, как всегда, было

накурено махоркой, полутемно, а главное, отдавало тем

противным третьеклассным запахом, который неизвестно от

чего происходит – от краски, которой выкрашены скамейки, или

от чего-нибудь другого.

Он прошел несколько вагонов, оглядывая, нет ли, по крайней

мере, какой-нибудь интересной молодой женщины, что могло

несколько примирить его с обстановкой. Но женщин не было.

Были две-три девушки в платках и валенках; их, конечно, нельзя

было принимать в расчет.

Это еще больше испортило настроение, которое и без того

было плохое, благодаря происшедшей перед самым отъездом

нелепой ссоре с женой.

Жена, ввиду его отъезда, просила принести ей билет в театр,

чтобы не сидеть дома одной. Он в спешке забыл. Жена,

надевшая было свой новый туалет, расстроилась, в раздражении

стала снимать новое платье и даже бросила его на пол. А сама

села в кресло лицом к спинке и расплакалась.

184

Волохов, стоявший уже в дверях в шубе и шапке,





почувствовал раздражение и ощущение полного отсутствия

любви к этой женщине. Но он постарался сдержать себя и

только сказал, что мы очень скоро забываем, как всего несколько

лет назад ели мороженую картошку, сидели без хлеба и ходили в

мужицких валенках, а теперь не пришлось пойти в театр,– и это

уже для нас трагедия.

Жена, не поворачивая головы от спинки, возразила, что об

этом нечего вспоминать, когда и он теперь не в валенках, а в

лаковых ботинках. А что если он сам ездит шляться, то не

мешало бы хоть сколько-нибудь быть внимательным к жене.

Волохов, услышав слово шляться, почувствовал знакомое

замирание в сердце, которое всегда бывало в острые моменты

ссор. В этих случаях всегда до остроты хотелось вдруг сказать

что-нибудь самое злое, самое ядовитое, чтобы,– если угодно,–

пойти на разрыв, на что угодно. И чем ужаснее будет

впечатление от его жестоких слов, тем лучше.

Он с секунду посмотрел на жену и, чувствуя, что сердце

совсем замерло, а кончики пальцев похолодели, сказал:

– Да, вы рядитесь и выезжаете показывать ваши наряды, а я

еду в мороз и холод шляться, чтобы добывать вам деньги для

этого.

Жена вдруг вскочила с развившимися тонкими белокурыми

волосами, которые он с таким наслаждением когда-то целовал, и

огромными, прекрасными глазами, в которых блестели

остановившиеся слезы, и несколько времени с ужасом смотрела

на мужа.

Потом тихо сказала:

– Ах так?.. Дошло уже до попреков. Я этого ждала... Вы

скоро будете попрекать меня теми кусками хлеба, какие я ем у

вас.

Она говорила то, чему сама ни одной минуты не могла

верить. Но в том припадке раздражения, какое в ней загорелось,

нужно было сказать что-нибудь ядовитое, чтобы причинить ему

возможно большую боль.

Волохова больше всего возмутило то, что она сказала, что

ждала этого. Точно он известный скряга и подлый человек.

– Какое ты, оказывается, ничтожество...– сказал тогда

Волохов, с холодным, злым спокойствием посмотрев на жену. И

еще повторил: – Да, ничтожество: у тебя внутри ничего нет.

Поэтому ты злишься и не задумываешься отравлять мне жизнь

185

из-за того, что сегодня тебе не удалось показать своих тряпок.

Тебе, кроме тряпок, показывать и нечего. Прощай...

Они никогда еще не расходились не помирившись, так как

суеверная жена, несмотря на свое образование, верила, что если

муж уйдет во время ссоры из дома, то произойдет что-нибудь

ужасное. А тут он даже уезжал из города на всю ночь.

Она вскочила, бросилась за ним и закричала истерическим

голосом:

– Алексей, вернись, не уезжай так!..

Но он, чувствуя в сердце то же замирание и дрожь в руках,

нарочно хлопнул дверью как можно сильнее и выскочил в сени,

потом на улицу.

– О, какое ничтожество! – сказал он про себя, чувствуя злую

потребность назвать ее каким-нибудь грубым, оскорбительным

словом. И когда он, стоя в ожидании трамвая, вполголоса

говорил эти грубые, оскорбительные слова,– он чувствовал

удовлетворение.

Теперь она выскочит на снег и будет стоять, чтобы нарочно

простудиться.

– И пусть хоть сдохнет, мне все равно,– сказал он,

забывшись, вслух, и с досадой поморщился, потому что

дожидавшаяся рядом с ним трамвая старушка удивленно

оглянулась на него.

II

Сидя в полутемном душном вагоне, он чувствовал себя

несчастным и раздражался по каждому поводу. Раздражался при

виде сидевших в вонючем дыму людей в лохматых шапках и

иронически думал о том, что они теперь хозяева жизни... И

разве им, толкующим о ценах на хлеб и о каком-то кирпиче,

нужно искусство? Нужна духовная жизнь, движение вперед,

нужна культура, которую они разгромили и даже не знают об

этом?

Им кусок мяса в щи и каша,– вот им что нужно.

И подумать только, что теперь все неизмеримые

пространства России заполнены ими, не знающими о человеке