Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 74

— Правда, в которую я и сам уже не верю. Что-то привидится из тех лет, когда смотрю на фотокарточку.

— Вы на ней в шлеме и очках?

— Да. Одна-единственная сохранилась. Как-то подарил дивчине, она погибла в Германии. Ее мать сказала, что осталась фотокарточка, и я выпросил у нее. Был летчиком и водил автомобили, а теперь зерно колхоза каждое лето проходит через мои машины. Провеивается и сортируется — все вроде своими ладонями пересыпаю. Когда кто-то спрашивает, летал ли, говорю, что и сейчас летаю — во сне и в мыслях. Навсегда приземлился в родной Бородянке. Года два после того ночами не спал, все будто куда-то летел.

— Так это на фронте случилось с вами? — взглядом я показал на искалеченную руку.

— Раньше. На фронт я пошел уже с нею, — пошевелил он локтем. — Попал в окружение и вырвался, взяли меня в строительный батальон, потом еще раз перехватили гитлеровцы нашу часть, уже на Кубани. От Армавира до Бородянки шел пешком тридцать дней и ночей.

Иван Павлович погладил Василька, который мурлыкал и терся у его ноги, и продолжал:

— Человек может век прожить и ничего выдающегося не сделать. А за несколько дней... Я вернулся домой и скрывался в лугах. Был когда-то активистом, знали меня люди, и пришлось остерегаться врагов. Не одного меня камыши и лозы спасли. Товарищи боролись против оккупантов, и я пристал к ним. Мне поручили готовить припас для взрыва железнодорожного моста. Достал я тол, шнур, капсюли и несколько мин. Было приказано ждать. А однажды в моей хате появился молодой человек, сказал, что от такого-то и такого-то. Все назвал правильно. Я отдал ему пакеты тола и капсюли. «Теперь, — сказал я, — подожди тут, а я пойду откопаю мины...» Возвращаюсь с берега с мешком — аж шесть фашистских солдат и он, седьмой, встречают меня во дворе. Подумал сперва, что поймали того парнишку с толом на улице и привели по следу..

«Ты передал ему вот это?» — офицер показывает на пакеты тола.

«Ничего ему не давал», — отказываюсь.

А тот как вскочит — и ко мне:

«Врешь! Ты!»

Вижу, хоть и наш, бородянский он, а настоящий предатель, изменник. Сколько намучился, чтоб добраться до дому, к жинке и детям. И вижу, что погибну в родном селе. Глянул — до реки недалеко. Если не спасете меня, водичка, травушка родная, — смерть. Две мины в мешке у моих ног фашисты не успели отобрать. Поднял их над головой. «Гранаты!» — крикнул. Фашистов словно ветром смело, а я — в кусты. Чащей бегу к реке, пули секут листья. Нырнул в воду, плыву. Ухвачу воздух и снова скрываюсь. Слышу, собаки по берегу лают, а я — рекой, по дну, дальше и дальше от них. Перебежал к другому рукаву — и снова под воду. Был я тогда здоровый, сильный. И выпутался. Пополз лугами к лесу... Теперь как посмотрю на низовье, так все и вспоминается. Каждому своя земля, своя река по-своему родные. А изменникам отплатил уже в партизанском отряде. Только жену мою со свету извели, ребенка убили у нее на руках. В моей голове от этого что-то перегорело, испепелилось и не восстановилось. Семья у меня завязалась другая, живу при сынах, работаю на машинах, люблю их с малолетства, но очень жестоко отнеслась ко мне техника. Потерял я около механизмов ногу.

Он сидел в коляске и поглаживал котенка. Я ждал. Он не отзывался. Поднес искалеченную руку к глазам. Всхлипнул, как дитя, тихо и жалобно.

— Так вы на войне не были летчиком? — погодя спросил я.

— Нет. Еще в тридцать первом на аэродроме вблизи моей стоянки техники запускали мотор самолета «Р-1». Знаете, как это тогда делали? Рукой крутили пропеллер, пока засосет горючее и появится компрессия. Потом кричали пилоту, сидевшему в кабине: «Контакт!», а тот отвечал: «Есть контакт!» — и моторист дергал за лопасть и отскакивал. Вижу я: не заведут тот мотор, если будут так копошиться около него. Подошел, говорю: «Давай сюда!» Энергично крутанул раз, другой — чувствую, что уже есть компрессия, но еще может и не завестись, нужно еще немного погреть. А в это время на смежной стоянке проделывали то же самое. Там крикнули: «Контакт!» — и мой пилот, решив, что это я подал команду, включил ток. Мотор завелся, а меня ребята унесли от машины с искалеченной рукой. Из госпиталя к самолету уже не вернулся. Остался пилотом на фотографии.

Полный впечатлений, я покинул Бузовецкого у «Воронежского пионера». Потом, на расстоянии, увидел, как он еще поднимался по лесенке вверх, позже — как ехал в коляске домой на обед. В такт движениям покачивался, словно медленно шел по знакомой с детства улице.

Кто видел его на току, как он хлопочет у машин, тот, наверное, знал: скоро будет новое зерно.



Чистое зерно жизни, взращенное на политой дождями и по́том солнечной ниве.

Иван Павлович много рассказал мне, но для поиска неизвестного штурмовика не указал ни малейшей тропинки.

Льняная нитка

Возможно, эта песня родилась в старину именно на Полесье. Это тут из супесков и жил тружеников магнаты тянули длинную льняную нить.

Брала девушка лен, печалилась над своей долей и запевала-грустила, обращаясь к землице:

Просила-умоляла самого страшного — лишь бы «в наймах не служить», «чужої работи не робити», не знала девушка ни субботы, ни воскресенья, ни «сорочки білої». И всему виной тот лен-конопелька...

На следующий день Иван Иосифович знакомил меня с теми, чьи портреты выставлены на Доске почета.

Солнце и звезды смотрят им в глаза. А в тех глазах энергия, воля, а в неутомимых руках сила и ласка. Сколько переделано этими руками!

Перебрать тысячи растений, около каждого выщипать бурьян, обойти на тракторе десятки раз ниву, вырастить урожай для всех, знать каждую крупицу земли, заботиться о ней, любить ее, бесплодную, оживлять, растить на ней детей, внуков вместе с хлебами и садами, передавать им свое призвание...

Такая жизнь подобна бесконечной крепкой льняной нити. Берут ее за основу к дорогой ткани, к привлекательным шерстяным узорам. И сама она загорается, пламенеет сочными цветами шелка.

И я хочу на этих нитях соткать, если только смогу, рисунок сегодняшнего села. Я не собираюсь решать сложные проблемы с помощью показателей и расчетов. Я займу слова и думы из уст людей, прошедших сквозь годы и невзгоды, и передам тебе, читатель.

Скажите, вы, Ульяна Ивановна Ивахненко, ударница тридцатых годов, моложавая женщина в белой блузке и белом платке, о себе, о людях.

— Диву даюсь: где у меня столько лет взялось? Время летит быстро и, пожалуй, и нам дает свои крылья. Батько мой помер рано, и осталось нас пятеро девчат. Когда мне шестнадцатый пошел, в Бородянке собралась артель. Я пошла присматривать за скотиной. Люблю ее. Может, потому и на работе никогда не имела упреков.

Чем дольше живу среди одних и тех же людей и нив, тем роднее становятся они мне. По какой дорожке ни пойду, прожитые дни встречаю. Все помнится: школа, девичество, как хату ставили уже с мужем... Была я комсомолкой, секретарем, и тогда назначили меня кладовщицей. Я отказалась — не хотела, молодая, здоровая, топать от конторы до кладовой. Работала на ферме, а вскоре пошла на поле. Дали мне звено. Теперь, как иду на работу, звеньевой и сейчас, вспоминаю, где и когда что сеяли, как уродило, где гроза в поле застала, какая нива щедрее. Была я за свой труд и на выставке в Москве, грамоты мне вручали. И нынче с жинками, такими, как сама, хожу за буряками, льном, картошкой. В дождь укрываемся, лишь бы не промокнуть, и прорываем рядки. Всю нашу землю ступнями перемерили не раз. В моем звене почти все старые люди, молодых мало. Да земля без людей никогда не останется, как и мы без нее никогда не будем. Мои сыны водят машины на тех шляхах, которые я еще с батькой и матерью топтала...

— Ганна Григорьевна Цоколенко, ваш орден Ленина и слава привели меня к вашему дому. Хочу постичь, как вы сумели сплотить, «подчинить» мужчин и женщин всей бригады.