Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 109

14

Опять весна, бурная, солнечная, хотя и Сибирь, и тяга в даль, и в высь, как у

птицы. В конце марта вызвали меня в спецчасть. Прошло два месяца, как я подал

прошение о помиловании в Президиум Верховного Совета Швернику. Возможно,

пришел ответ. Это уже третье мое прошение. Имейте совесть, в конце концов, я

отсидел почти треть, если учесть зачеты. До штаба тысяча шагов. Сколько, интересно,

дней дадут на сборы? Да нисколько. Если Москва освободила, то я уже неделю сижу

лишнюю. На билет должны выдать какую-то сумму, в финчасти якобы записывают на

личный счет заключенного процент от зарплаты. В крайнем случае, зайду в Ольгин лог

к Пульникову – дайте на дорогу, Филипп Филимонович. Да и Светлана не откажет, и

Вериго даст, а блатные, черт возьми, не соберут мне, что ли, на билет? Нашел о чем

горевать!

На первое моё помилование ответ пришел, когда я работал в 12-м бараке. Вечером

привезли кинопередвижку, натянули простыню и начали крутить. Хабибулин сидел на

подушках, вынесли ему топчан, остальные хавали культуру стоя. Я стоял позади всех.

Подошел надзиратель, встал рядом со мной, буквально плечом к плечу, и давай орать в

сторону экрана: «Зека Щеголихин есть?!» «Есть, – говорю, – это я». А он опять: «Зека

Щеголихин есть?!» – не поверил, привык искать, где подальше, настроен на трудности.

молодец. Я ему назвал две фамилии, три статьи и срок. «Вызывают в спецчасть, вам

что-то пришло, кажется, помилование». Я сразу поверил, у меня как раз началась

полоса везения сплошняком, я только-только оборудовал свой медпункт вместе с

Албергсом, спокойно веду прием, Хабибулин меня чаем поит, Фефер мне Блока принес,

живи – не хочу, а тут еще помилование вдобавок. Вышли мы за проволоку, до главной

зоны идти порядочно, с полкилометра, он со мной разговаривает уже как с вольным,

идет с пустыми руками, зачем оружие, если человеку пришла свобода. Я летел над

Сорой в свете хакасской кривобокой луны, земли под собой не чуял, возмечтал

вернуться сюда с дипломом и работать здесь до конца дней. Я полюбил эти сопки, эту

тайгу, эту луну, эту Хакасию. А надзиратель мне всю дорогу заливал, какая у него рука

счастливая. Дошли до вахты, он остался в режимке, я прошагал в спецчасть, а там

казенно и холодно: распишитесь, вам отказано в помиловании. Даже минуты не заняла

процедура. И снова шагай на вахту. Но что интересно? Я думал, меня тот же сват

поведет обратно, – нет, шиш тебе, сиди и жди, когда будет конвой с оружием в 12-й

барак или в жензону. Сюда я шел, можно сказать, свободный, а теперь я снова зека,

впереди у меня тот же срок, и я вполне могу рвануть в побег от отчаяния. Сиди и жди, а

там идет кино «Тахир и Зухра», мосол мой хитрил, шел и меня дурачил, а я уши

развесил. Просидел я на вахте не меньше часа, еще двое подошли, какую-то бабенку

заплаканную привели, и уже под автоматами двинулись мы по своим местам. Но то

было первое мое прошение, тогда я еще года не просидел. А сейчас – третье. Вдобавок

за меня неустанно хлопочут студенты, и адвокат, надо полагать, отрабатывает

выданные ему в складчину три тысячи.

Вот и штаб, переступаю порог. Только не попался бы мне Дубарев. Я его прощу,

конечно, через минуту-другую после того, как мне объявят… Вымытый, вылизанный

коридор, почище, чем у нас в больнице. Не забуду я твои янтарные доски, на них мне

сейчас даруют свободу. Я никогда больше не увижу таких чистых плах, на воле так не

драят. Вежливо тук-тук, открыл двери, и с порога: «Зека Щеголихин, он же Писаренко,

статья сто девяносто три, пункт семь «г», сто девяносто три, пункт четырнадцать «а»,

семьдесят вторая, часть вторая, срок восемь лет, по вашему вызову прибыл». Голос мой

звенит, ем глазами всё, что вижу. Два стола, два зеленых офицера, один сейф и одно

окно за решеткой. Стула лишнего нет, можно и постоять по такому случаю.





«Вам пришел отказ на помилование, распишитесь. Вот здесь».

Успел помечтать, пока шагал по лагерю, и то хлеб. Вечером я зашел к Феферу. По

его мнению, российская интеллигенция считала ниже своего достоинства просить царя

о помиловании. Она гордилась своей каторгой, своей жертвой во имя свободы. Сравнил

хрен с пальцем, почтенный Александр Семенович, то просить царя-кровопийцу и

угнетателя, а то обращаться к своему правительству, родному, плоть от плоти народа.

Вы еще додумаетесь сравнить нас, клятых зека, с декабристами, с Добролюбовым и

Чернышевским. Фефер желчно расхохотался на мою тираду и стал нести мерзавцев у

власти, кровавых палачей с партбилетом в кармане. Но это он сейчас стол такой

боевой, закаленный, а когда сел в моем возрасте, наверняка обращался к дорогому и

любимому. Многие делали это тайком, а наяву бравировали, гонор давили, принято

было как среди блатных, так и среди политических, показывать свою несгибаемость. И

кто-нибудь молодой, наивный клевал на эту мякину, и у него слово не расходилось с

делом, – это была трагическая фигура в лагере. Да и на воле тоже. Говорили о должном

и требовали служения идеалу, хотя сами не служили и фразой охмуряли других.

«Лучше рвануть в побег, чем унижаться перед палачами», – подвел итог Фефер.

Я ушел, и ночью, в том кратком промежутке между явью и сном, впервые

подумал о побеге. Как раз сегодня вскрывали в морге гипертоника с двадцать седьмого

года рождения. Бесславно отдал концы мой ровесник и будто наказ мне дал – бери

судьбу в свои руки, иначе вот так и сдохнешь. В восемнадцать лет я пошел наперекор

обстоятельствам и ушел от мерзкого майора Школьника, от болезни, от безнадёги, – я

совершил подвиг. Если бы я смирился тогда и не рванул, то сейчас мои кости

догнивали бы на Чирчикском кладбище. Я снова себя спасу, снова рванусь к смыслу, к

цели. Если меня опять найдут, я все равно успею чего-то достичь, не буду таким

простодырым, каким был перед Сухановой.

Всё недаром, говорили древние, все недаром! Решено – побег! Через подкоп.

Знаю, откуда его начать, знаю, с кем. Теперь спать. Спокойной ночи, Женька, он же

Иван. В скором времени у тебя будет третье имя.

Побеги у нас бывали. Я помню, как свистели пули возле медпункта в 12-м

бараке, когда Цыганков замкнул провода запретки и пошел на рывок. Молодец, мужик,

ловко сделал перемычку, и весь лагерь погрузился во тьму. Правда, поймали его на

другой же день и завели новое дело. Я потом говорил с ним. Основательный парень, с

характером, о сделанном не жалел. У него двадцать лет, отсидел он два и рванул. Ребро

сломали при задержании, но у человека их двадцать четыре. Еще был побег в самые

первые дни, когда я ходил на общие. В Ольгином логу строили жилые дома и трое на

грузовике рванули прямо на оцепление и под грохот автоматной пальбы за какие-то

секунды скрылись из глаз, только пыль осталась. Зека радовались удаче, расписывали

подробности, гадали, где теперь счастливцы гужуются, один из них шофер, второй

инженер-строитель из Прибалтики, у обоих по двадцать лет, а с ними старый вор из

Ростова, у него два года. Потом дней десять спустя идет развод утром, двигаем мы

бригада за бригадой в сторону вахты, там стоит Папа-Римский в кителе, с планшеткой

и в черных перчатках. А сбоку возле запретки на сбитых досках лежат три трупа,

причем один конец дощатого настила высоко поднят, как экспонаты лежат, чтобы

идущие мимо зека хорошо их видели – шофёра, инженера и вора. У одного из них

снесен был череп, вместо головы бурый пенёк из спекшейся крови, затылочная кость и

нижняя челюсть. Лежали в рванье, в крови, в грязи, убитые ружейными выстрелами в

упор. Папа-Римский кричал: «Р-равнение направо! Всем головы направо! Вот что ждёт