Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 131

Умолк, расширившимися глазами смотрел на себя в зеркало. Узнавал, не узнавал…

Пробежал вздрагивающими пальцами по клавишам, зарыдал: «Зна-ать, в недобрый ча-ас я увидел вас…»

Говорили, какой-то моряк вернулся из загранплавания, что-то неладно дома оказалось, прогулял больше положенного, догонял свой корабль.

Пароходные колеса крутились, неутомимо перемалывали воду, оставляя после себя пенящиеся изжелта-белые длинные следы.

Заходила непогода. Ветер налетел от накаленных дымно-красных туч, прикрывших нырнувшее вглубь солнце. Сердитые зеленовато-сумрачные волны шли одна за другой. С разгона налетали на пароход, подбрасывали его. Он скрипел, пыхтел, нырял вниз, лез на высокий гребень.

Озабоченно забегали матросы. Крепили шлюпки, грузы. Предупредили пассажиров: приближается шторм. На носу никого не осталось. Один Алеша. Мотало так, что с трудом держался на ногах. Волны доставали уже до палубы. Хлестало и спереди и сбоку.

Корабль скрипел, кренился. Алеша прочнее упирался ногами в мокрую палубу. Хватал ртом яростно налетавший горьковато-соленый ветер с оседавшей водяной пылью.

Он переживал те минуты, которые остаются на всю жизнь. Он разворачивал грудь навстречу штормовым ударам ветра, подставлял лицо под секущие холодные струи воды. Вокруг все клокотало, гудело, скрипело. Его подбрасывало, мотало из стороны в сторону. В предельном усилии он напрягал ноги, руками вклещился в поручни. Не сорвет. Не оторвет.

Двенадцатилетнему мальчику на корабле, грузно взлетающем и проваливающемся между волнами, виделись дальние берега, неведомые земли.

А в это время, точнее, за полгода до этого, в дальней стране с чистенькими городами, со старинными четырехугольными фонарями у пивных, двери в которые открывались с мелодичным позвякиванием колокольчика и где маленький оркестр по вечерам и в праздничные дни под поощрительное постукивание пивными кружками исполнял меланхолические песенки, в стране с сохранившимися на высоких скалах рыцарскими замками, со славными готическими соборами в цветных витражах, — по всей стране над многими домами вывешивались красные флаги с черной свастикой. В главном городе по знаменитой улице под знаменитыми воротами, дымя факелами на зимнем ветру, под жесткую барабанную дробь шествовали колонны штурмовиков. Они выбрасывали вытянутую вперед руку, дружно устрашающе ревели: «Хайль Гитлер!» Они праздновали победу своей партии, приход фюрера к власти. И по всей стране, на улицах, в пивных, на вокзалах, взвивалась наглая песня, в которой были слова: «Сегодня нам принадлежит Германия, завтра — весь мир».

Мальчик на корабле поднимал голову. В редких просветах на угрюмо-тяжелом небе, то стремительно падавшем, то взлетавшем ввысь, он пытался углядеть хоть одну из тех мирных звезд, которые так доверчиво разговаривали с ним в безоглядных степных просторах.

Ему показалось, он больше никогда не встретит той утренней красавицы звезды, что переливалась, молодо сияла в пепельно-жемчужных одеждах на краю неба. Она встречала и провожала его в короткой и вольной поре пастушества. Лишь один раз — корабль полез на волну — выглянула та холодная северная звезда, что всегда прикованно хмурилась на одном и том же месте, недоверчиво приглядывала за вольными звездными хороводами.

Во мгле времени чертилась судьба поколения.

1965—1970

КУДА ВЫ, БЕЛЫЕ ЛЕБЕДИ?..

Памяти отца моего

Якименко Григория Фомича

БЕЛЫЕ ЛЕБЕДИ



Мне снятся, снятся белые лебеди… Они мучают меня, лебеди моего детства.

Я их видел всего один раз. Мне было тогда лет двенадцать. Мы поехали с отцом в плавни за камышом. Глухо шумело море. Сумрачное, свинцово-тяжелое. На темном влажном песке оставались следы: широкие — отца, поменьше — мои. У рыбачьих станов на кольях сидели молчаливые вороны. Рыбаки сушили на этих кольях сети. Ветер поднимал нахохлившимся воронам хвосты, кренил их, но они, цепко ухватившись когтями за опору, выпрямлялись, смотрели на море. Туда, где должен был начаться восход.

На востоке розовело веселое легкое облачко. Под ним багровели тяжелые волны. Они взбугривались, яростно вскипали, как будто их выпирало что-то изнутри. И вот, словно язычок пламени, проглянул среди волн краешек накаленного докрасна шара… Крупная волна сглотнула его. Он исчез, появился снова. Подпрыгнул, оторвался от жадно хватавших со всех сторон волн и ударил коротким высветленным лучом по воде, по земле, рассеялся радостным сияющим светом. Сразу стало весело и тепло.

И тут издалека-далека донеслись звуки медноголосого оркестра. Я не мог понять, откуда? Неужели из города? Беленький, в зелени садов на горе, он казался отсюда игрушечным…

— Лебеди! — крикнул отец. — Вон, вон там они! Смотри!

И я увидел их. Они поднимались с лимана один за другим, вспыхивали под солнцем — белое сияние, чуть тронутое светлой желтизной, — и плыли над камышами, вытянув длинные шеи, уходя все выше и выше. Могуче посланные вперед копьевидные головы, резко скошенные треугольники тел, будто обрубленные сзади — взмах крыльев почти незаметен, — они плыли, уплывали, словно сами собой, без видимых усилий. Их втягивало в эту голубую бездну, и они один за другим исчезали там, переговариваясь резкими, затухающими голосами. Как будто уходили в иные миры, в иные дали…

Я вновь вижу их. Совсем близко. Прямо перед глазами. Какой слепящий режущий свет!

Нарастает режущая боль.

Она кружит, выгибает, мучает меня. Нескончаемая пытка. Я просыпаюсь…

В госпитальной палате — ночной синий свет. Слабая лампочка для сестер. Пахнет йодом, пронзительно — валерьянкой, несвежим бельем и тем сладковатым, тошнотным душком, который стоит всегда в палате, где лежат тяжелораненые.

Глухо стонет Коля Панкратов. Худенький, с заострившимся носом. Ему хуже стало за последние дни. Завтра ему будут делать операцию. Снова ломать череп, искать затаившиеся в мозгу крохотные осколки.

Мерно, с присвистом, как-то по-домашнему уютно всхрапывает Иван Федотович. Его скоро выпишут. И он вернется к себе на Алтай в колхоз. Без ноги, с мертвой левой рукой. Это мои ближние соседи. Справа и слева.

Всего нас в этой палате одиннадцать… Нет, десять побратимов. В угол я стараюсь не смотреть. Одиннадцатая койка пустая. На ней лежал Толя Федотов, молоденький лейтенант, стриженный под ежик, с большими тоскующими глазами. Таким он мне запомнился, когда его две недели назад принесли к нам. Он все молчал, молчал, неподвижный, немой, отрешенно глядел в потолок. Вчера перед вечером он неожиданно заволновался, крикнул пронзительно-жалобно, такой заячий обессиленный вскрик: «Мама-а!» Захрипел. Забегали сестры, врачи. Его унесли в двенадцатую палату. Палату смертников.

Слышны приглушенные звуки музыки. Они доходят словно из-за стены. Мы не выключаем репродуктор. Приглушаем его на ночь — и все. Звучит что-то прозрачное, зовущее. Из другой жизни. Из других миров…

Снова приходит боль. Она не хочет оставить меня. Она терзает, давит, рвет мое тело. Как трудно бороться с ней. Она сторукая. Она наваливается на меня. Грубыми безжалостными пальцами она разрывает мышечное волокно, одно за другим, обнажает нерв за нервом, дергает их. Я задыхаюсь от боли. Темнеет в глазах. Все уходит от меня. Я валюсь в безмолвную пучину одиночества и мук. Никто не поможет, не облегчит. Только терпеть! Терпеть и надеяться. Где-то далеко-далеко, словно обещание, приглушенная медноголосая музыка…

О белые лебеди моей жизни!

…Иногда я не знаю: это явь или сон? Но когда потревоженно заноет рука, когда вдруг подступит всесокрушающая боль, от которой нет защиты и я на грани небытия, — все госпитальное, давнее, полузабытое вдруг становится вчерашним, памятным до непреодолимого страдания.