Страница 49 из 52
«Оружие еще пригодится, — думал Герасим, — не может сразу все утихнуть. Рабочие после столь тяжкого урока не оставят начатого дела. Наступление продолжится. Рано, рано унывать, признавать себя побежденным».
И вот арест Якова Степановича… Выходит, и этого не смогли предупредить. Саша, прибежавшая к ним, была настолько убита случившимся, что толком ничего не могла сказать. А лицо у нее было такое отрешенное, какого еще никогда не видел Герасим.
Анюта, вместо того чтобы успокоить подругу сердечным словом, заплакала горькими слезами. Она жалела Якова Степановича — душевного человека, прямого и неистового.
Галочка, видя, как рыдает ее мама, тоже заплакала. Герасим взял ее на руки. Он был удручен таким исходом и не находил ни слов нужных, ни сил, чтоб как-то утешить Сашу. Понимал, что случилось непоправимое: Якову Степановичу предъявят политические обвинения и сошлют теперь уже не в Мензелинск, а в гиблые и отдаленные места — на Север или в Сибирь. Нужно попытаться выяснить подробности ареста. Это надо знать обязательно. Вчера взяли Пятибратова, завтра могут прийти за ним или Барамзиным.
— Я виновата, я! — твердила Саша, как будто только листовка, выскользнувшая из книги, и была причиной ареста мужа.
Но Герасим понимал, что дело тут не в одной листовке. Значит, за ним давно следили, быть может, многое знали. А обнаруженная при обыске листовка — всего-навсего вещественная улика — одна из причин, самых незначительных в том обвинении, которое ему приписывается сейчас и будет предъявлено в судебном заседании. И все же было горько и обидно.
— Нет, Саша, ты не виновата ни в чем, — сказал Герасим. — Мы знаем, что делаем, и должны знать, что может быть с нами. Не убивайся и не падай духом.
Он говорил и ходил по комнате. Галочка давно заснула у него на руках. Герасим положил ее в кроватку, прикрыл одеяльцем.
— Что происходило в городе вчера, творится сегодня — страшно, — сказала в отчаянии Саша.
— Страшно! — подтвердил Герасим. — Но неизбежно.
— Сердце разрывается.
— Больно! — опять согласился Герасим. — Однако победа придет, я верю. Победа. Саша, непременно будет. Немножко раньше или немножко позже.
— Что же делать. Герасим Михайлович?
Жена и Саша стояли рядом, ждали ответа.
Мишенев положил им на плечи руки:
— Продолжать борьбу? Бороться! — еще тверже сказал. — Другого у нас ничего нет и не может быть.
Сашу вдруг порази та бледность и худоба его лица.
Герасим отошел к окну и на мгновение припал к холодному, замерзшему стеклу разгоряченным лбом. Он знал, что это уже не усталость, хотя изрядно уставал в последние суматошные дни. С роковой неизбежностью подкрадывалась незаметно неизлечимая болезнь… Мучила головная боль. В висках будто били в колокол, все звенело и раскалывалось на части от этого звона. Хотелось убежать куда-то, притаиться и забыть о боли.
С наступлением весны здоровье катастрофически ухудшалось. Герасим почти три месяца пролежал в постели. Егор Васильевич запретил ему пока не только работать, но даже думать о деле. Думать, конечно, он не переставал, да и не мог не думать. Читая газеты, он хоть смутно, но представлял себе общую картину происходящего в городе.
Многое Герасим Михайлович прочитывал между строк. В театре Очкина был, наконец, проведен вечер, посвященный памяти декабристов, перенесенный с декабря на январь. Запрограммированные живые картины: «Свидание друзей», «В пути», «Встреча» по требованию публики повторялись несколько раз под бурные аплодисменты. И перепуганные распорядители вечера объявили, что третьего отделения не будет.
Герасим понимал — почему, хотя и не был на том вечере. Власти усмотрели в напоминании о декабристах опасность революционной заразы, и без того охватившей город. Живые картины были совсем не ко времени. Исторические параллели могли быть поняты и истолкованы во вред государственной политике. В городе продолжались аресты, саратовская тюрьма была переполнена политическими. Осужденных партиями отправляли в ссылку по той же дороге, по которой шли декабристы.
В хронике сообщалось о закрытии фельдшерской школы. Анюта с Сашей участвовали в совещании, протестовали, требовали отмены этого распоряжения. Власти слушательницам отказали. Герасим знал, чем диктовалась эта «несвоевременность возобновления занятий». Школа тоже превратилась в «непристойный очаг революционной заразы», и многие ученицы ее признаны «политически неблагонадежными лицами».
Из городской газеты Мишенев узнал, что отправлены в ссылку «политические Ракитников и Пятибратов». Это было уже в середине апреля. Суд проходил раньше. Заседание было объявлено закрытым. Боялись, как бы судебный процесс над политическими не превратился в новое обвинение судей и законов.
Все эти дни и недели до суда Мишенев ждал, что могут прийти и забрать его или Барамзина. Но их беда миновала. Он понял: Яков Степанович держится стойко. И знает, конечно, что ждет его за продолжение «преступной деятельности». Раз уже отбывал Мензелинскую ссылку, как «деятельный член революционного кружка Самары», «неблагонадежность», приписанная тогда, теперь усилит его политическое обвинение.
На предварительном допросе в полицейском участке помощник пристава Дубровин, жевавший от злости мундштук папиросы, так ничего и не добился, несмотря на угрозы. Якову Степановичу важно было в ходе допроса выяснить, что известно жандармам. Эта мысль мучила его больше всего. Что еще, кроме обнаруженной при обыске листовки, они могли предъявить как вещественные и неопровержимые улики?
Участие в митинге? Да, он участвовал, шел с рабочими-железнодорожниками. Он не мог не участвовать: демонстрации и митинги состоялись по всей России. Отрицать свое участие в митинге было бы бессмысленно. Его могли видеть многие переодетые полицейские чины. И ему казалось, что такое откровенное признание спутает карты допроса, выбьет из рук дознания важный козырь.
Так или примерно так представлял Мишенев поведение Якова Степановича на суде. Однако Пятибратову предъявили более тяжкие обвинения: его считали зачинщиком, возмущавшим рабочих. Он упорно их отметал, не признавал себя виновным. И все же приговором суда Пятибратов ссылался как активный участник революционных событий в городе, один из организаторов митинга. Шествовавший в колонне рабочих с красным флагом Алексей по молодости не был привлечен к ответственности.
Судя по хронике событий, которую узнавал Мишенев со страниц городской газеты, а также из рассказов Анюты и забегавших понаведаться Саши и Егора Васильевича, догадывался — революционное брожение в массах не утихало. Его не могли заглушить ни арестами, ни судами, ни ссылкой.
Царизм впервые отступил перед мощным натиском народных масс. Но Мишенев понимал, он не мог не понимать, что эта первая явная победа революции не окончательная. Она не решала судьбу всего дела свободы. Самодержавие продолжало существовать. Значит, оно будет собирать силы, чтобы задавить революцию. Рано почить на лаврах. Надо готовить себя к серьезной битве. Царь еще не капитулировал. Ленин в своей статье предупреждал: уж слишком легка и быстра оказалась бы победа революции. Владимир Ильич раскрывал лживость царских заверений. Он прав. Не о такой победе рабочих говорил Ленин на съезде, не о ней записано в программе партии, она еще впереди.
Владимир Ильич, нелегально вернувшийся в Россию, писал об этом в газете «Новая жизнь», не переставал говорить на заседаниях Петербургского Совета, на рабочих митингах. Его статьи помогали уяснить обстановку, правильно оценить ход революционных событий. В газете «Волна», которую начал выпускать Саратовский комитет, Мишенев писал:
«Минуты последней, решительной борьбы не на живот а на смерть переживает Россия… Казалось, поверженный грозным потоком враг лежал уже во прахе, испуская последнее ядовитое дыхание. Могучий авангард народной армии, рабочий класс нанес ему неизлечимые раны — и он, по-видимому, сдается, уступая народу свою сильнейшую позицию, — появляется манифест 17-го октября.
Но это пока только слова, только обещания. Вот почему пролетариат, до тонкости изучивший предательскую тактику коварного противника, вынужден продолжать битву, стараясь нанести неприятелю решительный удар и принудить его к безусловной капитуляции».