Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 153 из 160

ее закоченели.

Феона всплеснула руками, кинулась к ней:

— Что ты, девонька, рехнулась?

Ева молчала. Наконец с трудом разлепила оледеневшие губы:

— Глеб уехал, а тут снег, лен пропадает. Опять ему… выговаривать станут…

— Дура! Дуреха! Да что ты тут одна сделаешь?! — закричала Феона, срывая голос, и схватилась за

голову, когда Евина фигура стала снова пропадать в густеющем мраке. Она сделала шаг к телеге и обернулась:

Евин платок был уже неотличим от серых хлопьев. Феона в сердцах хлестнула лошадь. К своим дверям она

тоже бежала почти бегом. Ей казалось, что она кипит возмущением. Ее била сильная дрожь.

Войдя в дом, Феона несколько секунд стояла, привалившись к дверному косяку, и молча смотрела на

электрическую лампу. Лампа висела на шнуре неподвижно. На улице выл ветер. Муж листал газету, а возле него

на лавке лежала оставленная только что сапожная дратва. Валька, дочь, толкла поросенку картофель. Едкий

запах кожи, капустного листа и горячей картофельной шелухи наполнял избу. Слова не шли на язык Феоне.

— Сбруяновская жена, попадья, в поле пошла, — сказала наконец она.

Муж поднял голову:

— Что ты говоришь?

Дочь, не прислушиваясь, толкла в ступе.

— Я говорю, попадья пошла в поле лен поднимать.

Муж несколько мгновений смотрел на нее неподвижно. Наконец изумление оставило его.

— Сдурела? — спросил он коротко.

Феона пожала плечами. Она все еще не раздевалась и не отходила от дверей. Федищев отвернулся и

принялся снова за газету.

— Смотри-ка, смотри-ка, — себе под нос пробубнил он, — Шашко опять ноздря в ноздрю с нами по

молоку пошел, если сводка не врет. Упрямый мужик!

Потом степенно перевернул лист:

— А каково международное положение?

Феона стала нерешительно стягивать платок, обила веником ноги, подошла к грубке, постояла у стола.

Движения ее были вялы, лоб наморщен.

Кроме хлюпающего звука песта в ступе, было слышно еще только, как трещит радио в черной тарелке

репродуктора.

— Опять помехи, — сказала дочь недовольно, силясь разобрать слова.

Катари, Катари, зачем ты дала слово

Любить меня? Зачем нарушила его?

Порыв бури обрушился на оконные стекла. Ветер завыл тонко, голосно, как в горлышке разбитой

бутылки.

Федищев поднял голову.

— Какое поле? — спросил он.

Жена торопливо отозвалась:

— Да то, за оврагом, крайнее. Вбок от ручья.

Муж поднялся, разминая суставы, поискал фонарь. Свечной огарок, сгоревший почти дотла, плотно

залепил лунку. Он взял сапожное шило и начал отковыривать; острие, скользнув по оплывшему стеарину,

вонзилось в руку.

— А, зараза! — выругался он и свирепо кинул дочери: — Свечу дай. В своем дому не знаешь где?!

Валька обиженно швырнула пест и принялась рыться по шкафчикам и на загнетке. Она удивленно

следила за сборами родителей. Мать снова сунула ноги в размокшие сапоги.

— Ну, двинулись, — сказал отец, установив свечу и поднимая воротник.

— Других тоже надо бы кликнуть, — озабоченно проронила мать, взглядом спрашивая мужнина совета.

— Да куда вы? — закричала дочь.

Отец задумчиво поскреб небритый подбородок.

— Такая история, — сказал он с неопределенной интонацией. — Попадья пошла в поле лен поднимать.

— Сейчас?

— Сейчас.

Валька тоже удивленно покачала головой:

— Вы ее назад приведете?

— Там будет видно. Стой, мать! — сказал он вдруг начальственно. — Валька сама обежит соседей. Да не

смей за нами ходить, грып наживешь, — наказал он от порога дочери.

И, уже выходя, спросил еще раз жену с тем же странным недоумением, словно внутренне все это время

силился что-то понять:

— Говорит, значит, он уехал? И чтобы его не ругали, потому и пошла?

— Потому.

Что-то очень далекое, прочно забытое за годами мелькнуло в глазах Федищева, когда он посмотрел на

свою сорокалетнюю жену. Они оба усмехнулись. Дочь, не понимая, уставилась на них.

— Да что же такое?.. — заныла она.

Отец притопнул без всякого гнева:

— Стучи шибче по соседям. Марш!

Густой дым низовой метелицы длинными струями полз поперек дороги, кольцами свиваясь в низинах.

Леса на холмах стояли серыми пятнами. Поле терялось в мутной мгле.

Они долго не могли разглядеть Еву. Феона оступилась в ручей, покрытый пленкой снега. Муж подхватил

ее и вытащил на скользкий берег.

— Балуй! — строго прикрикнул он, словно сидел на облучке. В голосе его играл смех.

— Ах ты, саратовские страдания, — с веселой издевкой произнес он и заорал в самую метель. — Эй!

Отзывайся, бабочка! Подмога пришла.

Он стоял и махал фонарем. Жена неожиданно закричала:

— Да вон она, вон! — и побежала в темноту.

Евины пальцы были холоднее тех ледышек, которые нарастали на льняной тресте. Она повернула голову

к Феоне и снова стала наклоняться и сгребать охапки из-под снега.

— Да пойдем ты, пойдем, — сыпала скороговоркой Феона. — Да какой ты ряд-то берешь? Ах ты ж,

боже… А стожок-то твой где? Ива-ан! — закричала она. — Ступай за телегой; на закорках, что ли, снопы

носить? Вальке, Вальке скажи, чтобы печь освободила; куда ж его мерзлый класть?! Ах ты, боже ж!

Она ловко одернула стеганку, перемотала платок и пошла по следующему ряду за Евой.

Не так уж было и темно в поле, когда приглядишься. Фонарь, удаляясь, мелькал на пригорке. Навстречу

ему из деревни двигались бабьи голоса. В них слышались злость и недоумение. Метелица то приближала их, то

удаляла, как в плохом репродукторе. А на высоком столбе посреди Сырокоренья радио продолжало петь,

захлебываясь ветром, свои итальянские песенки:

Она полюбила другого.

Ее сердце, точно корабль,

Все дальше уходит в море…

ЭПИЛОГ

За черными, во всю стену московскими окнами начиналась зима. Вернее, ее предвестник — ранний снег,

потому что стоял только канун Октябрьских праздников. Но снег этот закрутил, замел вдруг с удивительным

проворством, и каждый, кто входил в кабинет дежурного редактора, считал своим долгом напомнить:

— Снежок-то, а? Рановато.

Окна уподобляли дом стеклянной банке. Было слышно, как снаружи натужно свистит ветер, то и дело

срываясь на тот режущий, пронзительный звук, какой извлекают мальчишки, дуя в гребешок, обернутый

папиросной бумагой. Дикий, внезапный звук, а потом опять ровное, почти жалобное гудение: “У-у”.

В те же секунды, когда ветер копил силу, становилось слышно тоненькое поскребывание о стекло, и

дежурный редактор, привычно связывая все звуки с жизнью большого города, думал мимоходом, не поднимая

головы: “Трамвай дребезжит”, хотя трамваи были сняты на этой улице уже несколько лет назад.

Редактор был еще довольно молод для такого поста; лицо его усыпали бледные зимние веснушки, а

рукава легкой не по сезону рубашки в бирюзовую полоску небрежно и даже лихо закатаны к локтю.

Каждый номер имел для него свое лицо, свою особую тему. Она переходила от статьи к статье, от

информаций к очеркам, от очерка к фельетону. Призывным звуком валторны передовица задавала тон. Ее тема

то и дело возникала на полосах, еще и еще раз напоминая о главном, чем должна жить сегодня страна.

Дверь почти не закрывалась; постукивали ради приличия, входили, не дожидаясь ответа. Литературному

обзору не хватало места, и его перебрасывали на четвертую полосу.

— Лучше совсем не надо, — гордо и возмущенно бормотал пострадавший завотделом, направляясь к

двери.

— А то соглашайтесь, — добродушно кричал ему вслед редактор. — Хорошее место!

Художница из отдела оформления — “Муза Изоискусства” — женщина с острыми глазами на увядшем

лице, волнуясь и торопясь, искала клише.

— У вас, Андрей Петрович, как хотите, у вас.

Она листала полосы, перекладывала их на столе и нарушала тот с трудом достигнутый относительный