Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 55

пить. Смакуя благостный напиток, он вдруг вспомнил, что в их чокнутой

родне уже был один такой маленький вулкан: баба Сте-панида, материна мать

и Анечкина прабабка. Он плохо помнил ее, ему было всего девять лет, когда

она умерла, но в сознании его сохранился образ морщинистой

темпераментной старушки, веселой и ругачливой одновременно, которая так и

не ужилась со своим зятем, его отцом; она жила в деревне одна, и набеги ее

были нечастыми.

Мария пришла, когда Коля кормил Антошу,— зверюге тоже хотелось

какао. Анечки дома "уже не было; она играла в волейбол за городскую

юношескую команду, и тренировки отнимали почти все ее свободное время.

Теперь уже Коля сидел с Марией, как недавно Анечка с ним. Мария

ела и деликатно расспрашивала его о впечатлениях первого

дня холостяцкой жизни. Коля улыбался и отвечал, что все нормально.

Только день этот еще не кончился. Впереди был целый вечер.

Разговоры, телевизор, долгое лежание в кровати. На все это нужна была

хорошая психологическая подготовка. Дождавшись, когда Мария, отдохнув,

села за швейную машинку,— у нее была срочная работа — Коля пошел

прогуляться. По набережной, мимо Дворца спорта «Химик», к родному

заводу, к садику Алешки — и обратно. Целых два часа подготовки!

Дома Анечка ходила мимо него бочком. Видно, ей было стыдно за

свой недавний экспромт. Чтобы она не слишком переживала и чтобы

чувствовала, что отношение родного дяди к ней нисколько не ухудшилось,

Коля один раз не удержался и, будто невзначай, шлепнул ее по узкому

крепкому задику. Более приличного дружеского жеста он не нашел. Анечка

зарделась, показала ему язык и снова, как раньше, хлопнула его по лбу

ладошкой. И обоим на душе стало легче.

Плохо сделалось Коле ночью. В Мариином доме ему досталась целая

комната, бывшая комната отца. Он, не двигаясь, лежал в отцовской

кровати/смотрел в окно на дальние сполохи факелов нефтехимического

комбината и чуть не рычал от накатившей на него смертной тоски. Было

настолько плохо, что даже сами слова — «смертная тоска» — казались ему

спасительным якорем: раз существовали эти слова, значит, такое испытывали

до него многие, значит, он был не более чем «сотоскователем».

Коля всю жизнь боялся тяжелых слов. Таких звукосочетаний, как

«горе», «любовь»,

«страдание», он старался избегать даже в размышлениях наедине с

собой, подыскивая им более «легкие» дубликаты: «переживание»,

«привязанность». Он иногда завидовал людям, жившим в старину, тем

цельным и не растерзанным комплексами натурам, которые, если им было

плохо, могли вскричать, даже принародно: «О горе мне! О, как я несчастен!»

— и тем облегчиться. Коля был человеком вполне современным и слабо верил

в магию слов; он понимал, что «худо», если назовешь его «горем», меньше от

этого не станет. Но иногда, правда очень редко, ему все же хотелось взреветь

не своим голосом что-нибудь отчаянно высокое и тяжелое, не стыдясь себя и

вдоволь умывшись при этом облегчающими слезами. «О, если б мог выразить

в звуке всю силу стр-ра-даний моих!» Как в последние дни материной

болезни, когда даже замкнувшая эти дни смерть показалась ему облегчением.

Или когда второго февраля семьдесят первого года, под Парамуширом, на их

глазах захлестнуло волной ял с рыбаками-японцами, и они выловили из воды

четверых, уже мертвых, погибших от переохлаждения за считанные минуты

до того, как к ним успели прийти на помощь.

Взреветь от тоски сейчас было самое время. И если бы на рев его

сбежались домашние, ему с лихвой хватило бы оправданий. «Марусечка,

Анюта,— сказал бы он им,— ваш брат и дядя погибает в безнадеге. Океан

безнадеги! Ни берега, ни дна! Пустите меня назад, я хочу домой!» А они ему:

«Дядечка-братишка, мы бы рады, но ты же сам все натворил! Твоя самая

красивая и умная жена лопнет со смеху, когда увидит тебя с

опущенным хвостом на своем пороге».

Так Коля лежал и расправлялся со своей тоской. Черным юмором,

матросской выдержкой и здоровой, не подорванной дурными привычками,

сердечной мышцей. «Спокойно, Ба-таев, спокойно! — пришептывал он сам





себе.— Не эмоцай. Продуй уши и береги кислород».

6

Слов не боялся Янкевич. Когда он бывал в форме, он высыпал их

горстями: легкие, тяжелые, матерщинные — в ход шли какие угодно, лишь бы

ложились в строчку.

А в форме Янкевич бывал почти всегда.

— Ты, брат Никола, в последние дни как раскисшее мороженое,—

говорил он Коле в пятницу, в обеденный перерыв. Они сидели в полупустом

зале столовой, и в радиусе трех столов вокруг них никого не было.— Как

будто тебя колотушкой по балде настучали.

— Не болтай, Семеныч,— попытался отмахнуться от него Коля.

— А я не болтаю, я факт константирую.

— Конста-тирую,— поправил его Коля.

— Да какая разница... Ты что, из дому ушел?

— С чего вы взяли? — Коля отвлекся от щей и исподлобья глянул на

Янкевича.

— Да на работу ходишь больно интересно: на Маяковского из автобуса

вылазишь, а потом со стороны Школьной — пешком. Вчера, позавчера... Мне

Калашников сказал. Ты, говорит, кореш его, может, знаешь, отчего это он

круги выписывает?

— Понятно,— спокойно сказал Коля.— С понедельника буду ходить

от Маяковского. Я у сестры живу.

— Значит, все-таки разбежались,— вздохнул Виктор Семенович.

Коля промолчал.

— Ну и как теперь? В Десногорск подашься?

— Странный вы мужик, Семеныч,— не поднимая от тарелки глаз,

негромко сказал Коля.— Ну неужели по мне не видно, что я не имею ни

малейшего желания обсуждать свои личные дела? Ни раньше не имел, ни

теперь? Ну зачем вам это, честное слово?

Видно было, что Янкевич смутился. Он негромко крякнул, как-то

неуклюже, на выдохе, и надолго замолчал.

И все-таки заговорил снова. Без особой уверенности, без напора, но

заговорил.

— А чего в пузырь-то лезть? — будто рассуждая с самим собой,

спросил он.— Чего уж сразу колючки-то выпускать... Я бы к кому другому и

соваться не стал. Напарники все же как-никак... Н-да... Я вот о тебе все думаю,

думаю — балду уже повредил. Или от жизни на своем Севере отстал, или

балда слабовата. Никак не могу тебя понять.

— Да зачем вам понимать? — удивился Коля.— Зачем вам это? Меня

что. из кунсткамеры вытащили или в витрине универмага за ножки

подвесили?

— Не горячись, Николай Николаевич. Я ведь по-дружески. Ты не

подумай, я в друзья не набиваюсь, но... не в пустыне же живем! В

одном супу-то варимся! А то ты сам по себе, я сам по себе — вообще все по

норам разбежимся. И не докричишься ни до кого, слова никому не скажешь...

У меня мозги-то примитивные, я как привык о людях думать: вот этот —

трудяга-работяга, баню любит, сто грамм по субботам; этот на даче

безвылазно пропадает, порядок любит, жену в узде держит; третий еще что-то,

— и вроде все понятно. А тебя — хоть убей, не чухаю. Да не только тебя,

многих вообще... Один в пьянку ударился, другой в юбки, третий в гараже

себе могилу роет... Вон, Белых из службы электриков под гаражом себе целый

бункер вырыл, даже жратву, собака, там держит... Да ладно, я этих алканавтов

да на гаражах трахнутых даже не беру, а вот такие-то мужики, как ты! Ты же

вон умней всей этой дерьмалатории! А... это... под бабу лег! Ну, сам себе

думаю, может, занимается чем-нибудь таким, марки там, коллекцию собирает,

или вообще дело какое...

— Семеныч, дружище, ни слова больше! — Коля сделал

останавливающий жест рукой.— Давай про марки! Я их обожаю!

— А что про марки? — непонимающе посмотрел на него Янкевич.