Страница 191 из 233
чтобы село зря теряло людей. Индустрия, конечно, возьмет свое, много
возьмут стройки. Однако надо сберечь и для земли...
Надо бороться с их страхом. Терпеливо объяснять. Прививать веру... Один
выход..."
Его позвали играть в домино. Апейка сидел в шумной компании мужиков и
парней, пока по вагону не прошел старый простуженный проводник: "Бобруйск!
Кому Бобруйск! Выходите!.." Один из игравших, самый горячий и голосистый,
выглянул, не веря, пожалел: "Приехали!" Он все же доиграл партию, уже на
остановке. Довольный выигрышем, собрал черные костяшки в мешочек и
врезался в толпу людей, что входили в вагон.
Апейка вернулся на свое место. Жители вагона на глазах сменялись: новая
смена с поспешным топотом, толкаясь, торопясь, сопя, растекалась по
проходу, по купе, с чемоданами, с мешками, с узлами. Красноармейской
команды уже не было; сидел только раздетый черноволосый, - видать,
отпускник. Смеясь, заглядывал в книгу, которую девушка пыталась читать.
Апейка снова смотрел на суету на перроне, разглядывал новых пассажиров,
смотрел, как поезд пробивается сквозь путаницу улиц, улочек, железных да
тесовых крыш. Взгляд с любопытством отмечал: сани с дровами, при них две
фигуры - женщина-горожанка и деревенский мужик с кнутом; гурьба ребятишек
у горки на салазках, с коньками; заколоченная доской лавка с висящей
криво, оторванной с одной стороны вывеской.
Кружились за стеклом поля, перелески, бежали деревни.
Вагон упруго покачивало; спорый, стремительный стук колес внизу все
больше отдалял родное местечко. Новые виды, новые шири, дороги, снега
набегали, исчезали, сменялись; все же и в этом беге, в этой дали догоняли,
не отступали назойливые мысли, рассуждения. Он отгонял их, а потом снова
ловил себя на том, что думает об Алесе, о Галенчике, о Башлыкове, о брате,
о своем будущем, в котором появилась беспокоящая неизвестность. О том, как
жить, как быть.
Брат. Савчик. "Связан с классово чуждыми элементами..." Почему такое
большое значение имеет, кто твой брат, почему это становится подчас не
менее, а даже более важным, чем то, кто ты сам. Люди ведь не выбирают
братьев себе: это он тогда удачно сказал Башлыкову; не выбирают братьев,
дядей, теток, племянников; почему заранее, навечно записано, что отношения
меж ними могут быть только приязненные; что они - обязательно! - каким-то
образом влияют на тебя. Они на тебя, а не ты на них! Почему ты обязан
отвечать че только за себя, а и за них, которых в деревнях могут быть
десятки? Возьми любого деревенского человека, приглядись ко всем его
"связям", почти обязательно найдешь - и часто не одного -
компрометирующего родственника. Конечно, здесь у него не кто-либо, а брат.
Родной брат. Это верно. Но это, если вдуматься, еще лучше говорит о том,
как неразумно добиваться дистиллированной чистоты в биографии по части
родственников. Почему такая забота об идеальной биографии: зачастую куда
большая, чем забота об идеальной деятельности человека! Возьми того же
Башлыкова: идеальная биография его уже как бы заранее списывает ему грехи
в работе. Будто человек с такой биографией сам по себе идеален во всем, во
всех поступках... Хотя в жизни часто бывает совсем наоборот... Почему
многие считают, что жизнь может катиться гладенько, ровненько, как паровоз
по рельсам! Почему некоторым видится все таким простеньким, немудрящим,
когда и дураку видно, какая она непростая, старуха жизнь; особенно в
крутые, как сейчас, поворотные времена! Почему иные даже подозрительно
смотрят на стремление разобраться разумно, справедливо, не рубить сплеча;
почему ценится тупая прямолинейность, которую кое-кто неизвестно почему
называет принципиальностью, хотя за ней кроется черствость и равнодушие?
Да еще выдают это за признак особой "революционности", "преданности"...
За окном пролетали неспокойные, рваные клочья паровозного дыма. Так же
разорванно неслись и мысли Апейки - из головы не выходило загадочное:
почему это вдруг вызвали в Минск Белого, который проезжал здесь днем
раньше? Потом снова шли рассуждения о Башлыкове: что, может,
прямолинейность его от молодости, от незнания жизни, что поживет -
переменится, не иначе. Жизнь и его научит... С радостью думал о Белом: вот
он - человек ленинской выучки!
Все больше чувствовал приближение Минска. И уже как о близком,
обязательном думал, что сделает там за эти дни.
Самым первым, неотложным было - встретиться с Алесем.
3
В Минск приехали вечером. Город встретил россыпью огней на путях, в
уличных фонарях, в окнах. У выхода из вокзала сухощавый человек в шляпе
спрашивал, есть ли участники сессии ЦИКа. Через несколько минут Апейка,
Анисья, двое незнакомых мужчин, празднично возбужденные, ехали на
автомобиле по нарядным улицам столицы. Сияли, мчались огни, сиял, радужно
искрился в свете огней снег; мелькали фигуры, окна, подъезды; торжественно
алели полотнища лозунгов, перекинутые через улицу. Когда приостановились,
прогрохотало огромное, со светлыми окнами чудо.
- Трамвай! - сказал с восхищением Апейка. Гордая радость наполнила
сердце.
Апейка узнавал: ехали по главным улицам - Одиннадцатого июля,
Советской, Ленинской. Вышли на площади Свободы, около гостиницы "Европа".
Анисья была не только взволнована, а и немного растеряна; скрывая
растерянность, все время посматривала на Апейку, как бы ожидая его
наставлений. Шофер взялся помочь донести ей чемоданчик; она все
извинялась, что вот и сама могла б донести; не знала, куда деть руки. В
гостинице их встретили еще более приветливо, тотчас зарегистрировали, дали
комнаты; деликатный, живой парень попросил не задерживаться, спуститься
сюда же, чтобы идти в ресторан обедать.
Апейка поймал взгляд Анисьи и сказал, что зайдет за ней, что придут
сюда вместе. Приветливость, чистота, тишина успокаивали Апейку, усиливали
ощущение праздничности, радостной легкости. Комната была хорошая, такая же
чистая, приветливая, как и все здесь: у стены - три кровати,
никелированные, с шариками, посредине - квадратный, застланный белой,
накрахмаленной скатертью стол. Все кровати были свободны, Апейка выбрал
себе ближнюю; после дороги наслаждением было плескаться у белого
умывальника, надевать чистую рубаху, завязывать не очень привычный
галстук. Когда смотрел в зеркало, вдруг снова без причины почувствовал
тревожное беспокойство, как-то особенно неуместное среди праздничной
беззаботности. Он не поддался беспокойным мыслям, но той беззаботности уже
не было; чувствовал себя снова на беспокойной земле. Сосредоточенно
смотрел в окно - за немного припорошенным стеклом виделись колокольни
площади Свободы, здание ЦИКа, голый садик; шел тихий снежок.
Когда постучал в комнату к Анисье, та еще собиралась.
Она выглянула с любопытством в дверь; заплетая косу, радостно сказала,
что сейчас будет готова, - "заходите", но Апейка не зашел: подождет здесь,
в коридоре. Ждать пришлось недолго: через минуту, причесанная уже, с русой
косой, она выбежала в коридор и ввела Апейку в комнату.
Была в той же серенькой шевиотовой жакеточке, в кортовой юбке, в
сапогах, больших и тяжелых; но кругленькое лицо было такое веселое,
любопытные глаза блестели так молодо, что Апейка сам повеселел. Его сразу
втянули в спор: Анисья и соседка спорили, брать или не брать платок;
соседка говорила, что в городе, в столовой или в театрах, сидят без
платков, но Анисья возражала - без платка нехорошо: "Как-то стыдно...