Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14



Еще одна поэма «Сплина Парижа» заслуживает в этом отношении внимания: «Глаза бедняков» и «Игрушка бедняка» образуют настоящий диптих. Ситуация, которая рисуется во второй пиесе, симметрична ситуации первой: здесь не великолепная роскошь мира богатых вызывает зависть бедняка, а жалкая собственность последнего становится объектом алчного созерцания богача. «Великолепная игрушка», «столь же свежая, как и ее хозяин, покрытая лаком и позолотой, в пурпурном платьице, разукрашенная перьями и стекляшками», «валяется на траве»100, заброшенная богатым ребенком.

Через прутья решетки, символически разделяющие два мира – большую дорогу и замок, – бедный ребенок показывал богатому свою игрушку, и тот жадно рассматривал ее, как редкостную и неведомую диковину101.

Однако внешняя симметрия скрывает парадокс, и его необходимо рассмотреть. Речь о природе игрушки:

Этой игрушкой, которой потрясал, размахивал, хвастался маленький грязнуля, была живая крыса в зарешеченной коробочке!102

Не очень ясно, чем диктуется зачарованность: отталкивающим, отвратительным видом игрушки – или тем, что игрушка эта живая. Как бы то ни было, но согласно определению, данному ранее в «Морали игрушки»103, все игрушки являются более или менее изобретательными имитациями самой человечности, то есть жизни (это и дорогостоящая, замысловатая игрушка богача, и более стилизованные игрушки, которыми читателю предлагается в начале поэмы наполнить карманы: «например, простой паяц на одной веревочке или фигурки кузнецов, стучащих по наковальне»104). Однако в противоположность этим забавным вещицам игрушка бедняка «взята… прямо из жизни»105. Крыса – не артефакт, а часть убогого мира, в котором живет бедняк, его метонимия106. Будучи грубым куском реальности, крыса являет собой на первый взгляд нечто противоположное тому, что порождает иллюзии, как, например, роскошный интерьер кафе в «Глазах бедняков».

Однако, если приглядеться повнимательнее, эта игрушка тоже заключает в себе обман, ловушку. В критике неоднократно отмечалось, что игрушки часто обнаруживают в себе сходство с владельцами. Как разодетая кукла, так и крыса в зарешеченной коробке – это миниатюрные образы детей. Богатый ребенок осваивает будущую социальную роль с помощью игрушки, сделанной по его образу и подобию; маленький бедняк привыкает к своей роли, забавляясь с крысой, которую вручили ему родители107. Однако идентификация между бедняком и крысой сопряжена с проблемой: если отталкивающий, безобразный вид, грязь и вредоносность совершенно естественны для крысы, то маленький бедняк от этих характеристик свободен. Бодлер настаивает даже на противоположной идее:

По другую сторону решетки, на большой дороге, среди зарослей чертополоха и крапивы стоял другой ребенок, грязный, хилый, чумазый, один из этих маленьких изгоев, чью красоту сразу разглядел бы непредвзятый взгляд, если бы, подобно взгляду знатока, угадывающему прекрасную картину под грубым слоем каретного лака, он мог бы снять с него отвратительную патину нищеты108.

Маленький бедняк сделан из того же «теста», что и богач. Его игрушка – такой же обман, поскольку она представляет как нечто естественное то, что на деле проистекает из социальной организации, что является следствием эксплуатации, – нищету109. То обстоятельство, что крыса живая, буквально зачаровывает обоих мальчиков; вместе с тем эта живучесть как нельзя более явственно контрастирует с овеществлением бедного ребенка; он сравнивается уже не с кошкой, а с предметом искусства (картиной? декоративным изображением, сделанным рукой мастера, – такие можно было встретить на каретах XVIII века?); «каретный лак» преображает мальчика в какую‐то утилитарную вещь: карету, марионетку110 или во что‐то другое. Живая игрушка маскирует, таким образом, обесчеловечивание, чьими жертвами стали бедняки, приведенные к такому состоянию капиталистическим обществом, которое они обслуживают. Эту игрушку дали мальчику родители, но они, по всей видимости, даже не догадываются о порождаемой ею иллюзии; словом, игрушка усугубляет отчуждение, жертвами которого стали бедняки. Простая игрушка становится, таким образом, темным панданом к декорированному интерьеру кафе: она будто причастна этим фантасмагориям, через которые общество скрывает от себя реальность собственного функционирования.

В то время как ребенок остается слеп к предназначению своей игрушки, Бодлер выставляет его напоказ с помощью сети взаимоотношений и соответствий. Он превращает игрушку и владельца во взаимные аллегории. Как отмечает Патрик Лабарт111, поэт подобен ребенку, по меньшей мере в некоторых отношениях: для своей аллегории он выбирает не драгоценные предметы, а фрагменты прозаической, грязной реальности («Ты дала мне грязь, я в золото ее превратил»112), почти чудовищные создания («Каких только странностей не встретишь в большом городе, если уметь бродить по нему и наблюдать! Жизнь кишит невинными чудовищами»113) – и выставляет их напоказ завороженному зрителю. Однако в отличие от ребенка или бедного отца поэт выступает в поэме дешифровщиком. Он смотрит на современность взглядом, лишенным иллюзий и отмеченным меланхолией: с ним переглядываются вдова в трауре или старый акробат.

Каким глубоким и незабываемым взглядом он обводил толпу и огни, поток которых замирал в нескольких шагах от его отталкивающей нищеты!114 –

отмечает рассказчик, рассматривая старого акробата. В том же ключе он описывает вдову, остановившуюся перед концертом в городском саду:

И она вместе с плебеями, среди которых оказалась и которых в упор не видела, смотрела глубоким взглядом на сверкающий мир и слушала музыку, тихонько покачивая головой115.

Оба взгляда имеют нечто общее: глубину. Здесь и разворачивается меланхолия. Она выражает дистанцию, которую держит тот, кто лишен иллюзий и прекрасно знает: любая мечта о социальном рае в меркантильном и бесчеловечном обществе, к которому он принадлежит, – это обман, а иллюзия прогресса лишь прикрывает строительный мусор Истории.

Татьяна Соколова

СИЛУЭТ ЭКСЦЕНТРИЧНОЙ ЛИЧНОСТИ В ТВОРЧЕСТВЕ БОДЛЕРА

Понятие эксцентричного соприкасается с бодлеровской идеей «странной красоты». Странность он считает «непременной приправой для красоты любого рода» («l’étrangeté est comme le condiment indispensable de toute beauté»116). Современная красота, по Бодлеру, «обручена» с «сердечными язвами», тоской, страданием:

100

Le Joujou du pauvre. OC I. P. 304.

101

Ibid.

102

Ibid.

103

«Разве не находим мы здесь саму жизнь в миниатюре, притом жизнь гораздо более раскрашенную, очищенную и блистательную, нежели жизнь реальная?» – спрашивает рассказчик, который упоминает также в другом месте «эти маленькие вещицы, имитирующие человеческую природу» (Morale du joujou. OC I. P. 582, 587).

104



Le Joujou du pauvre. OC I. P. 304.

105

Ibid. P. 305.

106

Его «эмблема» и «его животное подобие», согласно Стиву Mерфи (Murphy S. Logiques du dernier. P. 289).

107

Подробнее об этой социальной функции, см. у Стива Мерфи (Ibid. P. 298–299).

108

Le Joujou du pauvre. OC I. P. 304.

109

Жоэль Дюбоклар и Мари Карлие напоминают, что в коллективном воображении крыса связана с идеей нечистот, темноты, нездоровых условий жизни и что она тем самым навлекает на бедного ребенка эти характеристики, вызывающие отвращение к нему (Dubosclard J., Carlier M. Les Fleurs du Mal. Le Spleen de Paris. 20 poèmes expliqués. Paris, 2000. P. 136).

110

Стив Мерфи акцентирует внимание на симметрии между «патиной нищеты» и «лоском куклы» (Murphy S. Logiques du dernier. P. 290). Эта симметрия делает из ребенка черную марионетку, антитезу великолепной марионетке.

111

«Этот сорванец с большой дороги играет с крысой, то есть потенциальным врагом любого произведения: перед нами поэт в зародыше, способный возвысить низ, превознести силой воображения то, что слывет мерзостью, соединить уродство и красоту, черноту и белизну» (Labarthe P. Baudelaire et la tradition de l’allégorie. Droz, 1999. P. 553).

112

Les Fleurs du Mal. OC I. P. 192.

113

Mademoiselle Bistouri. OC I. P. 355.

114

OC I. P. 297.

115

Ibid. P. 294.

116

Baudelaire Ch. Notes nouvelles sur Edgar Poe // Nouvelles histoires extraordinaires par Edgar Poe. Traduction de Charles Baudelaire. Paris, 1879. P. XXIII.