Страница 28 из 33
А что это за образы, в которых все эти беспросветно-темные ощущения и впечатления сказываются его духу! Да, в ту самую минуту, когда они поражают судорожно натянутые струны его, они в то же время, точно действием[297] каких-то чар заполоняют его сознание одуряющим вихрем самых пестрых, бессвязных, до нелепости неожиданных, живущих неестественно-напряженной жизнью, неотступно-мутящих фигур и картин, кровно родственных, однако, самим родоначальным чувствам или впечатлениям. Этот нестройный мир беспорядочно-разрозненных образов, в которые мгновенно претворяются в душе Метерлинка все впечатления жизни, это – какие-то то белесовато-серые, то свинцово-темные поминутно набегающие и меняющие самые причудливые очертания облака и тучи, часто просто какие-то клубы мглы, отяготевшие над горестной низиной… это, воистинну – кошмары, видения. Пока они теснят, опутывают и заставляют крутиться поэта в своем безумном вихре, из уст его еле успевают вырываться отрывочные, бессвязные возгласы, в которых на лету схватываются и в трепете жизни запечатлеваются все эти удушливые символы внутренних мук поэта. Таков всесильно господствующий тон его поэзии: это – проникновенный бред лихорадочно-возбужденной натуры, обнажающей самые нежные покровы своей души под действием ударов мирской жизни. В этом-то бреде – сила цепенящая, заколдовывающая… чего стоит одна эта пестрота и разнообразие, а также и тонкая отчетливость этих видений фантазии, чтó свидетельствует о какой-то, если можно так выразиться, изумительной гибкости, прямо питаемой сердечными ключами и работающей под их неудержимым напором, – у самой этой непосредственной фантазии…[298]
Что и говорить – по тому самому, что поэт вводит нас таким образом в новый концентрический круг нашего внутреннего ада, нам, несмотря на то, что верхние его круги нам известны, многое в этих страшных краях дико, чуждо, непонятно. Не у многих страдание достигало с метерлинковской полнотой до этой большею частию в хаосе бессознательного скрытой области нашей роковой муки[299] – разъединения между человеческим естеством и таинственными откровениями во внешних восприятиях и внутреннем самосознании о природе того непознаваемого начала, которое, однако, как «что-то» подавляюще-неизмеримое, чувствуется при каждом осмысленном взгляде на жизнь. Так, по необычайной полноте этой муки, многое в видениях Метерлинка ничего нашей душе не говорит. Но общий колорит всякого проймет, а сплошь да рядом и отдельные образы метят прямо в сердце с изысканной жестокостью, переворачивают душу.
Вот – «удушающая теплица в дремучих лесах», «больница, жарко отопленная в июльский день», – в этих двух образах – весь земной мир. А в этом мире человек мыслящий и жаждущий, слишком великий для земли и потому бессильный действовать на ее поверхности, это – водолаз, задыхающийся под тусклым водолазным колоколом с головой, навеки замкнутой в этом «море из горячего стекла», это – «голодающая задумчивая царевна», это – «большой броненосец на всех парусах на канаве с стоячей водой», это – «целый народ, столпившийся в предместьях и не могущий выбраться из города»… а сколько людей, ищущих вырваться из своего существа, безвозвратно отдать себя всецело, потопить свое «я» в самоотверженном, крестоносном подвижничестве, которые с радостным упоением надрывают себя, изводят, губят все свои жизненные силы – отчаянные искатели Бога в добровольном самораспинании, в глазах их поэту видятся уплывающие «корабли, по-праздничному освещенные и распустившие все паруса под бурей»… а сколько таких же пламенных, несокрушимых, суровых геройских и апостольских душ, которые осуждены тянуть всю жизнь унылую лямку кропотливой, медлительной, осмотрительной, главное – подлаживающейся к слабостям людским деятельности… а те подвижнические натуры, что тревожно озираются и нигде, ни в чем не находят достойного предмета, которому стоило бы принести в жертву свою жизненную энергию, а чистые, возвышенные созерцатели и мечтатели, которые заброшены в грязную сутолоку близорукой, нравственно-загрубелой деловой или промышленной деятельности: вот они, они «проходят по насыщенной вялым[300] воздухом теплице», – эти «охотники на лосей, которые сделались больничными служителями»,[301] эти «сестры милосердия, томящиеся посреди океана в бездействии без больных», эти «садовники, обратившиеся в ткачей» или «поселяне, работающие на заводах»… И всё новые и новые оттенки мучительных и неразрешимых диссонансов человеческой души, всё новые разновидности душ, рожденных исковерканными и «с вывихом», – «столько страданий, еле заметных и все же таких разнообразных» продолжают мерещиться сознанию поэта. Сколько нежности, сердечной теплоты и глубокого понимания еле заметных тайников души светится в иных образах!.. Какое щемящее чувство вызывают эти «дети, заблудившиеся в урочный час обеда»: как раз в то время дня, когда плотнее и теснее всего они все сбиваются в родном уголку, вокруг приветливого огонька, когда им особенно дико находиться далеко от дома, им приходится беспомощно бросаться в разные стороны в каких-то глухих, неприютных, безвыходных дебрях… так представляешь себе, что обычный час обеда – на склоне дня, уже сгущаются сумерки, а бедные затерянные детки в этот-то жуткий, смутный час дальше всего от светлого, веселого дома. А как безжалостно и бездушно сияет земное ярко-ликующее солнце над всеми этими бессильными и напрасными болями, порывами, томлениями: оно погружает их в какую-то гнетущую истому и дремоту: вот проходят «девы, возвращающиеся с длинной прогулки под палящим солнцем, проголодав с утра»,[302] вот «больные царевны», разбитые летним светом и зноем, «ложатся спать в полдень на все лето»,[303] а как уныло звучит «в полдень похоронный звон» или «звук шарманки на солнце» (musique d’orgues au soleil!).[304]
Трое из «Рокового ряда»
Валерий Брюсов и Людмила Вилькина
В 1916 г. Валерий Брюсов написал венок сонетов «Роковой ряд»: в каждом из 14 сонетов венка воссоздавался образ одной из возлюбленных, запечатлевшихся в памяти автора. В седьмом сонете воспета Лила; под этим условным именем подразумевалась Людмила Вилькина:
В заключительном терцете уже возникает тема следующего, восьмого сонета – тема страсти, которую пробудила в авторе «ангел или дьяволица» Дина – Нина Петровская. Радостно-мучительная, всепоглощающая любовь, соединившая поэта с Диной, контрастирует с той гаммой переживаний, которую вызвала в нем «царственная Лила» – «недолгий призрак»: мотив игры, осознанного актерства, определяющего для него в данном случае весь стиль поведения, акцентируется в художественной реконструкции этого жизненного сюжета. И все же «недолгий призрак» не промелькнул во внутреннем мире Брюсова «мимолетным виденьем» – иначе не довелось бы ему вписаться в протяженный, но строго и взвешенно выстроенный «роковой ряд». И в биографических любовных реестрах «недолгий призрак» не был забыт. «Мой Дон-Жуанский список» Брюсова в рубрике «А. Серьезное» включает запись: «1903 – 4. Людмила (Вилькина)»; аналогичная запись – в его же перечне «Mes amantes»: «1903 – 4. Людмила (Людмила Николаевна Вилькина-Минская)».[306]
297
Над строкой вписан незачеркнутый вариант: по манию
298
Быть может, это свойство непосредственной фантазии Метерлинка, которое мы довольно неточно назвали «гибкостью», в глубочайшей основе своей сводится к удивительно развитой сердечной памяти, благодаря которой мельчайшие впечатления и ощущения жизни неизгладимо зароняются, запечатлеваются в сознании поэта, и ежеминутно, при всяком охватывающем его настроении, мало-мальски однородном, аналогичном с ними, готовы мгновенно, целым роем всплыть в его сознании в виде почти одновременных, до того быстрых ассоциаций идей. (Примеч. автора).
299
Последующий текст (до конца предложения) заключен в скобки (синим карандашом).
300
Затрудняемся передать другим словом это столь многозначительно и упорно повторяющееся в «Serres chaudes» Метерлинка слово «tiède». (Tiède (франц.) – тепловатый; вялый, безразличный.) Впрочем, в разных местах его приходится переводить разно. Смысл его в высшей степени глубок и включает в себя тончайшие оттенки, доступные только непосредственному ощущению. Немецкое слово «lau» (Lau (нем.) – тепловатый, теплый; равнодушный, безразличный.) почти вполне покрывает его как своим прямым, так и более духовным значением. Свойство этой «tièdeur» (Tièdeur (франц.) – тепловатость; безразличие, отсутствие интереса.) – это самое коренное томительное свойство этой земной среды, давящей поэта. «Tièdeur» – это ощущение ровного, посредственного, относительного, будничного земного довольства; русское слово «теплый» в ироническом выражении «тепленькое местечко» подходит к метерлинковскому значению слова «tiède». «Tièdeur» боится всех захватывающих напряженных ощущений, в которых человек выходит из пределов своего существа, в которых «все берега сходятся» – холода или жара, которые оба приводят человека на какой-то рубеж земного бытия, исполняют его леденящим и упоительным чувством великой бездны. Есть еще в Апокалипсисе одно место, где слово «теплый» употребляется в чисто метерлинковском смысле. Дух говорит церквам: «И Ангелу Лаодикийской Церкви напиши: “О, если бы ты был холоден или горяч! Но потому что ты тепел, а не холоден и не горяч, то извергну тебя из уст Моих”» (Откр. Ио. III, 15–16). (Примеч. автора).
301
Приписано на полях: («la passe un chasseur d’élans, devenu infirmier!») (Неточно приведена строка из стихотворения «Теплица» («Serre chaude») (Maeterlinck Maurice. Serres chaudes. P. 8).
302
Над строкой вписан незачеркнутый вариант: во время голодовки
303
Страшный образ, снова в несколько иной форме всплывающий у Метерлинка в виде целой драмы «Семь принцесс»! (Примеч. автора).
304
Строка из стихотворения «Прикосновения» («Attouchements») (Ibid. P. 83).
305
Брюсов Валерий. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 2. С. 306.
306
Опубликованы в комментариях В. Э. Молодякова в кн.: Брюсов Валерий. Из моей жизни: Автобиографическая и мемуарная проза. М., 1994. С. 222–223.