Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 53

— Братец мой, правда моя дорогая! — надрывается голос самой старшей из сестер Палийчука. — Откуда тебя встречать и где тебя привечать? С пахарями ты придешь или с косарями? С поля ты придешь или с моря, с ровной равнины или с крутой вершины? И когда для тебя столы накрывать? И когда тебя в гости поджидать? То ли студеной зимою, то ли ранней весною, то ли в троицын день? Как зимою-то снега заметают, а по весне водой заливает, а на троицын день стежки-дорожки зарастают, а сады расцветают… Стежечки — камышом, дорожечки — спорышом, а вишневые садочки — беленькими цветами…

Земля уходит из-под ног, чьи-то руки подхватывают вдову, или это они подхватывают землю, чтобы она снова всплыла, как из-под воды?

Первые комья, перемешанные со слезами, глухо упали на крышку гроба. Земля раньше времени налегла на гуцула всей своей тяжестью. И вдруг горестный детский голосок потряс всех собравшихся на кладбище, забился в каждом сердце:

— Я не хочу, чтобы засыпали землей! Отдайте мне его…

— Ох, наверное, бабка пустила ребенка попрощаться с отцом…

— Василько! — Ганна подхватывает сына, прижимает его к груди отяжелевшими руками.

Он прильнул к матери, потом поднял искаженное плачем личико.

— Мамочка, родная, окажи, чтоб не засыпали землей!

— Я скажу, дитятко.

Она повернула обратно, и все расступились, давая дорогу матери с сыном.

А вокруг уж поднимались, звенели не скорбные, а гневные слова:

— Мы не хотим, чтобы наших людей засыпали землей. Горячей смолой зальем змеиные норы, чтоб не нависали над нами черные тени. Не спасут их ни океаны, ни Америка…

И эти слова останавливают Ганну. Она оборачивается к людям, слыша их гнев, печаль и любовь.

— Мамочка, ты уже сказала?

— Сказала, Василько.

— А почему же я не слышал?

— Ты еще маленький… Расти, сынок…

Вечер грустно хмурился, когда с кладбища расходились опечаленные люди. Возле плотины членов правления словами и жилистой рукой останавливал дед Шкурумеляк.

— Беда пришла, детушки. Не одна Ганна осиротела. Попрощались и мы с Ильком… А как он нас любил! И на меня, старика, не сердился за мои капризы: знал — старый, что малый… Схоронили человека, а электростанцию его не схоронить. Его глаза закрылись, а вот свет их и до сих пор все село озаряет…

— Так, так, дедушка, — активисты кивали головами, удивляясь тому, что старик говорил совсем не так, как всегда.

— Эх, детушки, а как жаль Ганну! Золотая она работница, была ему и другом, и верной женой, и советчицей, и помощницей. Надо бы развеять нам ее горе.

— Если бы смогли! — вырвалось у Тимиша Шугая.

— А почему же не сможем? Сообща все можно сделать. Вот позовем людей на совет, подумаем. Как же нам о Ганне не позаботиться!

На другой день было созвано общее собрание. Первый раз в президиуме сидел дед Шкурумеляк. Старик, видно, волновался, Поглядывая на дверь: не войдет ли Ганна?

Она вошла в клуб с опозданием, когда над сотнями голов уже дружно поднялись руки. Вот колхозники увидели ее и, не опуская рук, обернулись к ней, согревая ее сердечной приязнью и доверием.

— Кто против? — спрашивает из президиума рослый Тимко Шугай, и руки одновременно опускаются.

— Единогласно?

— Единогласно!

Все снова оборачиваются к Ганне и приветствуют ее рукоплесканиями.

— Ганна, любушка, видишь, как тебя любит село? — обращается к Ганне Шкурумеляк и прикрывает рукой глаза.

— Ганна Максимовна, — подходит к ней заместитель председателя правления. — Люди выбрали вас председателем колхоза. Вот вам печать, знак нашего уважения.

Женщина низко поклонилась народу.

На широкой площади возле клуба колхозники воронежского села радушно принимают гуцульских делегатов.

— Здравствуй, дочка! — сердечно здоровается с Ксеней Дзвиняч пожилая женщина, знатная звеньевая Мария Говорова.

— Здравствуйте, мама, — поздоровалась Ксеня.

— Твоя дочурка?





— Моя.

— Красавица. Как зовут?

— Калина, — отвечает, покраснев, как калина, девочка. — А вас как?

— Мария Васильевна Говорова.

— Мария Говорова? — Дзвиняч застыла, пораженная. — Герой! Это мы вас видели в газете?

— Наверно… Пропечатали, — шутливо развела руками колхозница.

— Герой… и такая простая, — это не укладывается в голове у Ксении.

— Мария Васильевна, у вас орден и Золотая Звезда есть? — спрашивает девочка, глядя на звеньевую.

— Гуцулочка, здравствуй! — с Марийкой знакомятся окружившие ее девушки.

Знакомятся колхозники и с Миколой Сенчуком, и с Лесем Побережником, и все удивляются, зачем ему такой мешок за плечами.

— Это, наверно, зав хатой-лабораторией, — догадывается юркий курносый мальчишка. — Он, должно быть, как и наш, собирает в рюкзак всякие семена.

— Сказал тоже! У них еще нет хат-лабораторий, — возражает другой.

— Так будет! Экой ты недогадливый! Дядя, правда, что вы собираете в мешок разные семена?

— Так, так, — смущенно соглашается Лесь.

— Ну, что я тебе говорил! — торжествующе обращается курносый мальчуган к своему другу Андрейке, направляясь вслед за делегацией.

В просторной хате-лаборатории гости расселись вперемежку с колхозниками. Вокруг — достижения честного труда — щедрые плоды, золотые колосья, отборное зерно.

— Вот перед вами сахарная свекла с участка Марии Говоровой, — указка председателя колхоза Петра Иванова останавливается на стеллаже с огромными экспонатами.

— Вот это свекла! Из одной такой… литр самогона выйдет! — вырывается у Леся.

Ксеня Дзвиняч с возмущением дернула его за рукав и умоляюще посмотрела на Миколу Сенчука: мол, остановите же человека! Но Сенчук, записывая что-то в тетрадку, только усмешливо поморщился: «Что вы, Леся не знаете?»

— Благодаря передовой советской агротехнике звено Марии Васильевны собрало с гектара по девятьсот четыре центнера свеклы.

— Пять с половиной тысяч пудов?! С гектара?! Такого, прошу вас, не может быть! — Лесь даже вскочил.

— Как не может быть! — заведующий хатой-лабораторией Марк Далецкий удивленно приподнялся, и на его груди серебряным перезвоном откликнулись боевые и трудовые ордена и медали. — Мы дорожим честью своего хлеборобского слова.

— Это не зав хатой-лабораторией, это типичный единоличник, — у курносого мальчугана разочарованно кривятся губы.

— Григорий, это живой единоличник? — удивился Андрейка и, гремя коньками, стал пробираться вдоль стенки вперед, чтобы получше разглядеть Леся.

— Пять с половиной тысяч пудов? — Побережник застыл в раздумье. — Да это же земля треснет!

Слова его покрыл гомерический хохот колхозников.

— Микола, ради бога, скажите вы ему, как вы умеете! — с гневом обратилась Ксеня к Сенчуку.

— Да надо ли, Ксеня?

— Пусть не срамит нас. Что об нас люди скажут?.. У меня щеки горят.

— Он, Ксеня, не гуцулов срамит, а тяжкую нашу отсталость. И пусть очищает душу от сомнений до самого дна, пусть все, все вытряхнет, ничего чтоб не осталось. Пусть их не окрик, а жизнь рассеет. Так будет лучше.

— А и верно, — согласилась женщина и неожиданно сказала: — Микола, а это правда? Самой не верится… девятьсот четыре центнера!

— Лесь поможет тебе поверить. Слушай и красней, если тебе хочется, — проговорил Сенчук, ласково глядя на смущенное лицо Ксени.

— Не обижайся, милый человек, — обратилась к Лесю Мария Васильевна, — насмешил ты нас до слез. Но это хороший смех. Он и тебя заставит подумать, как на гуцульских землях вырастить высокие урожаи.

— Да на нашем поле никогда столько не уродится!

— Эту басню мы тоже слышали, только прежде, в тридцатых годах. И нам тогда больше пристало слушать: ведь тогда никто в мире не собирал таких урожаев. Нам, добрый человек, во всем было трудней: мы прокладывали первые борозды нового мужицкого житья-бытья. Зато на ваши плечи не лягут теперь прежние наши ошибки и неудачи. Мы от души поделимся своими радостями и надеждами и остережем от своих ошибок… И не ругай, друг, не кори свое поле, а позаботься о нем как следует, по-крестьянски. Полюби его, как любил в молодости рассветы, — в нем жизнь твоя и радость, твой хлеб и слава, если ты не поденщик, а честный хозяин на земле. Правда, и у нас еще многое не сделано, и у нас есть отсталые звенья, есть, не буду греха таить, и недостатки, — особенно в огородничестве, — от которых терпят и колхозники, и земля…