Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 53

— Илько, уж не в академию ли готовишься? — смеялись иные знакомые.

— Про академию — ерунда, — отвечал он серьезно. — К прыжку готовлюсь.

— К какому прыжку?

— К самому настоящему. Без него не обойдешься. Хочу, чтоб наш колхоз как можно скорей засиял, как радуга, всеми цветами, достиг богатой, зажиточной жизни. Думаю, только пустые сердца не заботятся об этом! — на его больших синеватых белках дрожали неровные тени ресниц. — Все ли сделаю — не знаю, а кое-что сделаю! Я еще только выхожу в люди…

И теперь даже оттенок хвастовства в его словах не вызывал ни у кого насмешки, ибо все, все, что бы ни делал, что бы ни говорил Палийчук, шло от того молодого сердечного порыва, от той душевной щедрости, какую не мог бы обуздать и строгий разум.

Перед самым отъездом Илья, вернувшись из демидовского колхоза, получил письмо от Ганны, и сразу же его обступили синие Карпаты, окружило родное Покутье.

Он любил письма жены, в них до него доходила только нежность Ганны, а весь едкий перец оставался на потом.

«Ну и хитрая же у меня жена!» — не раз подумал он и покачал головой, перечитывая новое письмо; под словом «хитрая» он подразумевал «умная».

«Дорогой Илько, радость моя!

Ты и представить не можешь, как я соскучилась по тебе, по твоему голосу и смеху — он звенит мне и через горы. Проснусь ночью, прислушаюсь, и кажется — вот-вот зазвучат твои шаги, застучишь в окно. И сынок тебя вспоминает каждый день. Вчера мы ходили с ним из Черемош. Как хорошо, пробираясь сквозь кустарник, видеть, что рядом в зелени мелькает беленькая головка, до того похожая на тебя, что так и хочется окликнуть: «Илько»… В колхозе ждут тебя с нетерпением. Желаю тебе счастья, солнце мое!

Твоя Ганна»

«И радость, и солнце! Не так уж плохо для одного письма», — улыбнулся Илья и пошел докупать подарки своему дорогому корреспонденту, сынишке и ребенку Миколы Сенчука.

На редкость тихий вечер спустился в горы, и хлопья первого снега блестят на них, как гуцульская инкрустация. Неподалеку в каком-то потоке расплетает свои косы вода, по камешкам спуская с Черногоры начало зимы.

Еще прыжок и совсем рядом окажется Черемош и хата Миколы Сенчука. Как-то встретит его Марко, как обрадуется столичным гостинцам? Вот уже затоковал, зашумел в ушах Черемош, и дорога, темнея среди пихт, устремилась к нему, словно воды потока. Из-под обрыва тянуло сырым холодом — там дышала река, перекатывая невидимые каменья. Где-то вдали блеснул одинокой звездочкой огонек. Кому он согревает жизнь?

Илья, напевая, сворачивает поближе к обрыву.

И вдруг темнота под пихтами ощетинилась. На дорогу выскочило несколько вооруженных людей.

— Стой!

— Палийчук попался! Его-то нам и надо!

Это голос Бундзяка.

Внезапным рывком Илья бросился на бандитов, проложил себе дорогу и прыгнул в прибрежный перелесок. И тут его нагнала пуля. Небо в глазах его колыхнулось и стало опускаться, осыпая на горы свой цвет. Звезды закружились над рекой и замелькали перед его глазами, словно он сеял их, как семена.

Он, пошатнувшись, упал на опутанную корнями землю. Кто-то, сопя, навалился на него.

— Вот он где, председатель. Мозг всего колхоза.

— А мы его размозжим! — засмеялся Бундзяк, стоя над дерущимися.

Палийчук, собирая остатки сил, как клещами, стиснул врага холодеющими руками. Тот забарахтался, оторвался от корней, но не смог оторваться от своего противника.

Они завертелись в смертельном круговороте, и Бундзяк с остальными бандитами, растерявшись, не решались ударить одного, чтобы не убить другого. Выхватив топорики, они ожидали удобной минуты, но случай не подвертывался. И тогда удары посыпались на обоих.

Звезды и кровь падали уже на камни обрыва и в реку… Как он боится ее, шкура проклятая! Хочет отодвинуться от берега. Еще одно усилье… Палийчук отрывает бандита от земли и вместе с ним летит в окровавленный Черемош.

Это был последний прыжок гуцула.

И снова в горах над Черемошем, как отблеск звезд, замерцали огоньки. Это на затихшие выстрелы шли горцы. На их суровых лицах, озаренных мерцающим светом, лежала печать скорбного раздумья…





Палийчука нашли утром. Черемош осторожно вынес его на берег, размышляя, что же делать дальше: нести ли человека в тихий Дунай или только начисто смыть с него кровь?..

Когда Василь Букачук увидел на берегу, как вода вымывает из золотистых волос Палийчука песок и кровь, он опустился на колени и заплакал.

— Браток, не плачь, — просил его Иван Микитей, не замечая, что слезы стекают и с его щек.

— Не буду, браток, — тихо пообещал Василь. — Так-то, Иван, думали слать Мариечке радостную телеграмму, а придется посылать всей делегации печальную весть. Заплачет, заголосит Сенчук по своем друге.

И Василь, поднявшись, сперва пошел, а потом побежал в лес.

Не скоро им удалось отыскать на лесосеке секретаря комсомольской организации Марка Лычука.

— Товарищ Марко Лычук, у меня к вам просьба.

— Говори, Василь…

— Рекомендуйте меня.

— Как рекомендовать?

— Чтобы меня приняли в комсомол. Хочу работать как можно лучше, и рубить, и сплавлять, и растить лес. Хочу, чтобы не было в наших горах нечисти.

— Что же, дам рекомендацию.

— И мне дадите? — спросил Иван Микитей, подходя поближе.

— И тебе дам. Еще есть какая-нибудь просьба, Василь?

— Есть. Можно мне стать на комсомольскую вахту, хотя я еще и не написал заявление? Думаю дать больше леса угольному Донбассу.

Село осталось позади, а с ним осталась позади и вся выдержка Ганны. Теперь легкий ветерок раскачивал женщину, словно буря. Она не шла, а спотыкалась; голова клонилась на грудь, в глазах темнело, лицо бороздили глубокие складки, поглощая нежность румянца.

— Илько, надежда моя! — стонало все тело.

Не много было у нее омытых слезами слов, но каждое из них било прямо в сердце, и оно в страшном напряжении рвалось из тесной груди, разбивая клетку, в которой родился первый, радостный и затихнет последний, тревожный перестук.

Из-за пригорка осторожно выезжает машина. Женщина не подымает руки, но грузовик сам останавливается. На обочины дороги соскакивают четыре гуцула и застывают в строгом карауле.

Ганна молча проходит мимо них. Платье ее зацепилось за опущенный борт. Женщина, разрывая одежду, сделала еще шаг и увидела в гробу своего Илька.

Вдова схватилась сомкнутыми руками за сердце, а оно так раздирает грудь, что кажется, бьется уже прямо под сплетенными пальцами…

На погосте от земли даже весной веет осенней грустью, и нет в кладбищенских деревьях веселой придорожной звонкости, точно не ветром омыты они, а медной печалью похоронного звона и брызгами причитаний.

Дорога, изогнувшись, круто поднимается на кладбище, словно в знак того, что даже после смерти отголосок человеческой жизни взлетает ввысь. Может быть, именно поэтому на похороны собирается всегда больше народу, чем в день рождения.

Все село провожало в последний путь Илька Палийчука. Односельчане шепотом поминали добрыми словами последние годы жизни гуцула, и только старухи возвращались к тем давним временам, когда на чужом колючем поле, под чужой копной, у Марии Палийчук родился первый сын. Воспоминания перемешивались, как сметанные ветром лепестки яблоневого цвета, принося из прошлого дороги, исхоженные гуцулом, освещая его труд и сердечную щедрость.

Смерть не в силах убить человеческую любовь, а надгробные плачи сами сотканы из той же любви.

И плачет Ганна, и молча стареет на глазах односельчан, охваченных болью сочувствия. Пасть бы сейчас на землю, забиться на ней, как в детстве на материнской груди. Но она сама уже мать, и не горем надлежит ей утешать своего ребенка… Потому она и оставила маленького Василька с бабушкой в осиротевшей хате… И в голове ее нижутся, нижутся скорбные думы то о муже, то о сыне, пока не обрывает их вновь стон надгробного плача.