Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 53

Василь включил ток и прижал электропилу к дереву у самых корней. Лесорубы, следя за работой Василя, отходят в сторону. Затем пильщики подымаются выше. Вот пихта, как живая, соскакивает с пня, наклоняется, пригибает нижнюю, та — третью, и над молниеносно прорезанной дорожкой вишневым цветом подымается легкая пороша.

— По-стахановски! — кричит старый лесоруб, подбегая к Василю. — Послезавтра и наша гора так загудит. За вами, верно, и ризовать не поспевают?

— Не поспевают.

Снизу к Василю и Ивану спешит Володимир Рыбачок.

— Василь, Иван, вот вам по газете — там о вас пишут — и телеграмма!

— Мне? — встрепенулся Иван.

— Василю. Из России!

— От кого же это может быть?

— От Мариечки! — с эффектом проговорил Рыбачок, следя, какое впечатление произвели его слова.

Василь нетерпеливо выхватывает телеграмму. За его плечами поудобнее устраивается Иван.

«Дорогой Василько, шлю тебе радостный привет с русской земли. Течека…» Это что еще за течека?

— Течека? А ты и не знаешь? — удивляется Иван. — Это значит — ты чекай. Жди.

— А ты откуда знаешь?

— Мало ли я телеграмм получал?

— От кого?

— От кого? От Настечки моей.

— Что-то я не припоминаю, чтобы она куда-нибудь уезжала из отцовского дома.

— Ну, что ты понимаешь! Будто нельзя и без этого послать телеграмму! Мне Настечка раз даже «молнию» вдарила!

— Это что ж такое?

— Тоже телеграмма, только втрое дороже. Чаше всего про любовь.

— Ты гляди! Что же, и мне посылать «молнию»?

— А что же? Можно, — великодушно разрешает Иван. — При таких заработках можно и гром и молнию послать.

«Тут нас приняли по-братски, — читает Василь. — Нам очень хорошо, на каждом шагу учимся, как надо жить. Течека».

— Еще раз напоминает: жди, мол, пока выучится, — охотно разъясняет Иван.

— И буду ждать, пускай хоть и все земледельческие науки пройдет, — мне есть кого дожидаться. Ты еще не знаешь, что у меня за Мариечка!

— Помолчи уж. Ни днем, ни ночью не перестаешь хвалиться своей Мариечкой, а про Настечку только слово скажи — сейчас же и рот закрывает.

— Тебе не закрыть, законопатить надо! Утром пойдем на пастбище?





— Пойдем, браток!

— Иван, а славная у меня Мариечка? — Василь порывисто сжал друга в крепких объятьях, заглянул в его лукавые, смеющиеся глаза.

— Славная, славная… Правда, не такая, как моя Настечка, но… Ой! Бешеный! — и он, едва удерживаясь на ногах, понесся вниз, сперва в самом деле боясь упасть, а затем уже нарочно, со смехом, махая руками и отбивая постолами фигуры гуцульских плясок.

Над самой полониной плывет утомленное, изорванное в клочья небо, и когда из-за Черногоры внезапно выглянет солнце, в первый миг трудно бывает разобрать, что колышется над лугом — обрывки облаков или их тени. Полонина встречает гостей извечным пением ручейков, а парни в ответ запевают привольную песню, которая могла родиться только в этом поднебесном просторе:

На песню парней откликнулась мелодия флояры — гуцульской флейты. Из рубленой зимарки — пастушьего куреня — вышел старый Марьян Букачук, приложил руку к глазам.

— Здорово, дети! — приветствует он Василя и Ивана. — Рад за вас, рад. Есть у вас головы на плечах.

— А вы откуда знаете? — удивляется Иван.

— Что у вас головы на плечах? Да оно и так видно. А слава теперь и до полонины докатывается. — Букачук отворил дверь в зимарку, и парни увидали в помещении детекторный приемник. — Агроном Нестеренко принес. Агроном на пастбище — большой человек. И слова у него чистые, как вода питьевая… Так что уж не знаю, где вас и усадить, детки, — может, вы теперь на эти топчаны и сесть не захотите — про вас ведь уже и в газетах пишут, и по радио передают.

— Сядем или нет? — серьезно спрашивает у Василя Иван.

— Конечно, нет! — и они одновременно опускаются на незатейливые скамейки.

— Стахановцы! Какое слово красивое да гордое! — Марьян с любовью поглядел на парней, потом вздохнул и задумчиво заговорил: — Жизнь идет, как река течет. За все мое батрачество никто мне доброго слова не сказал. Быдло и быдло. Как стал на слабые еще ножонки, так и пошел кривить их на графских полонинах. До зимы со скотинкой все в горах да на пастбищах, а в сильную стужу — желоба, коровьи ясли служили мне постелью. Вытру с них густую воловью слюну и ложусь, как в гроб. Волы жуют надо мною свою жвачку, согревают своим дыханием, жалеют безысходного батрака больше, чем вся графская экономия. А вы, детки, только взялись за работу — уже об вас все торы шумят, вся отчизна согревает вас.

— Философия! — с чувством проговорил Василь.

— Философия! — подтвердил Иван.

— Что, детки, в селе слыхать? Не пишут люди, которые в колхозы поехали?

— Пишут. Телеграммы шлют. Повсюду их в русской стороне гостеприимно встречают.

— Известно, русские. У них ко всем людям сердце доброе, только на выродков гневаются. Как бы отправить уже наших врагов туда, где им черт «здравствуйте» скажет!

— Приходили в зимарку?

— А то нет! Вбегает этот Бундзяк и давай шарить по всем углам. Вытащил из-под стрехи два круга сыра, а потом наложил на полонину дань, чтобы отдавать ему десятую долю сыра, масла и приплода. «Так ведь теперь, — говорю я ему, — пане податковый экзекутор, полонина народная, не ваша?» Как он завертится, словно пес, которому лапу отрубили. «Была и всегда будет моя. Захотел, чтоб я твою голову на пороге топором отсек, быдло?!» — да как даст мне обухом под ребра.

— Еще воздастся ему! — насупившись, обронил Василь. — Отец, может, кому из вас, из пастухов, случится напасть на их след…

— Думал я уже, сыночек, об этом. Думал, — ответил Марьян, оглядываясь назад. — Должны они сюда заглянуть, должны. Ведь они до сей поры не раскусили, что мы уже люди, а не быдло. Придет Бундзяк за добычей. Это уж характер такой, детки, — все тащить. Пусть хоть лишнее, хоть камнем висит на шее а он тащит.

— Придет час, и мы потащим его! — У Василя сжимаются кулаки и брови сходятся над переносьем.

Киев встретил гуцула приветливо, и теперь его богато украшенный киптарик все быстрей, как в пляске кружился в круговороте будем и праздников. Впрочем, здесь и будни походили на праздники. Палийчук с жадностью ловил яркий блеск огней, и свет глаз новых друзей, и сияние науки, удивляясь тому, как она сроднила седых академиков и мужественных, точно отлитых из бронзы, бригадиров, и молоденьких, курчавых, как пшеничный колос, девушек.

Он, бережно собирая их слова в сердце, впитывал их, как томимая жаждой нива впитывает щебет дождей. Казалось, он был не в театре, куда съезжались передовики Украины с плодами своего труда, а среди золотой пены нив, плещущих от самых черноморских степей до его Покутья. Не яркий киптарик, а думы Ильи Палийчука расцветали, когда он, не боясь, мысленно переносил охапками к себе на поля все хорошее и колосистое. Воссоединенная Украина дарила ему цвет своих нив и жизни. Не ленись, Илько, слушать, думать, изучать, трудиться!

И он не ленился.

Размашистый, доверчивый, ясноглазый, он подходил к большим ученым, и те говорили с ним, как с ровней. Он протискивался в горделивый круг героев и оказывался в центре внимания, все предлагали ему свою помощь. Часами простаивал он возле снопов, семян и молодых саженцев, простаивал над певучими сокровищами урожая, свезенного с полей в оперный театр, чтобы люди знали, откуда берет начало песня и слава.

А по ночам он просиживал над книгами, выписывая в одну тетрадь все понятное, а в другую — все непонятное. Когда сосед по койке начинал ворчать, Палийчук ставил настольную лампу на пол, а сам ложился на пестрый коврик, как на зеленеющую траву левады.