Страница 48 из 95
Когда время пришло, стала вопить:
Ох, д' уж, кормилец ты мой, родимый батюшка,
Петр Лаврентьевич!
Ох, д' уж, кормилица моя, родимая матушка,
Маланья Андреевна,
Да спасибо ж вам за хлеб за соль, за ласку-заботушку.
Да за прохладное-то житье, ох, да за девичье...
А девушки пели:
Как Михаила коня поил,
Лели-люли, коня поил,
А Матрена воду брала,
Лели-люли, воду брала,
Алли-лё-е!..
Приглянулась девка красна
Удалому молодчику,
Удалому молодчику --
Михайлушке Игнатьичу,
Лели-люли, Игнатьичу,
Алли-лё-е!..
Насмешкой была эта песня, издевательством. Может быть, другому кому-нибудь и под стать, но не Моте, не "удалому молодцу" -- Мишке-пьянице, лоскутнику, лентяю, сифилитику... Но -- таков обычай, таковы народные свадебные песни, что же делать?..
Взяв за рученьку за белу,
Ласково в глаза глядел,
Называл своею кралей,
В алы губки целовал, --
торжественно печально пел девичий хор, как серебром, переливая слова песни игривыми: лели-люли, алли-лё!..
А Мотя в это время жаловалась кому-то, и жалобы ее, несясь в терцию выше и выделяясь из общей массы голосов, составляли печальную, на редкость простую и однообразную, но и на редкость красивую гармонию. Печальную, как вся ее жизнь, как жизнь народа, создавшего песню и жалобы, красивую, как молодость, как тихая, затаенная мечта о лучшей доле.
При горе и радости, при буйном разгуле и в черные дни, рождении, браке и смерти, при плодородии и голоде,-- деревня знает свои песни -- веселые или скорбные крики души.
Ох, д' уж покрасуйся ты, моя руса коса,
Ох, да уж на последнем своем на весельице,--
Не понравилась моему кормильцу-батюшке,
Не понравилась моей кормилице-матушке
Служба моя верная, безответная:
Ох, да отдают они меня во чужие люди... --
тоскливо жаловалась Мотя. Голова ее все ниже и ниже склонялась на грудь, в голосе звенели слезы.
А девушки-подруги пели:
Свет Михаила -- словно сокол,
Чернобров, румян и статен,
Ходит, важно подбоченясь,
Вкруг Матренина двора:
Ходит лебедь, ищет, белый,
Лебедушку-девушку...
Мотя под конец не выдержала: долго сдерживаемые слезы прорвались, она упала головой на край стола и громко, на всю избу, разрыдалась, как маленький ребенок, по-ребячьи всхлипывая и вытирая ладонями глаза.
Песня оборвалась. Срам -- невеста плачет! Радовалась бы, вековушка!
Подруги бросились утешать сестру, прося перестать, успокоиться.
Чтобы не разрыдаться самому, я выскочил в сени, оттуда -- в чулан. Прислонившись к мешку с зерном, там сидела мать и горько, горько плакала.
...Мотя!..
А из избы уже опять неслась свадебная песня, бойкая и жизнерадостная:
Из-за лесу, лесу зеленого,
Прилетали пчелы, пчелы золотые...
...Мотя!..
На другой день молодых перевенчали. Вечером, во время свадебного ужина, все мертвецки напились, не исключая и "князя винображного". На всю улицу горланили нелепые песни и прибаутки, бесперечь кричали "горько!", блевали тут же под столом.
В конце ужина отец подрался с зятем, споря о том, кто кого богаче и лучше. Им кричали: "Оба хороши!" Они не слушались, били кулаками по столу, швырялись посудой, сквернословили. Мишка выдернул отцу полбороды, а отец чуть не убил бруском его за это.
-- Вши с голоду развозились! -- смеялись потом на деревне.
Ходили слухи, что после гулянья Мишка из мести к отцу побил Мотю, что первую и вторую ночь сестра не ночевала у него.
Правда ли это, я не знаю. Я вообще ничего почти не знаю. Не знаю, какова была сестра в церкви, что она чувствовала там -- под венцом, как плакала ее душа. Я не хотел и не мог пойти туда, ибо до бешенства мне стали ненавистны и до слез жалки эти несчастные люди, способные так мучить собственных детей своих, плоть от плоти своей. День и половину ночи я провел в лозняке, на берегу реки, Я думал... Впрочем, нет,-- я ничего тогда не думал. Бродили какие-то обрывки мыслей в голове, какие-то слова; какая-то боль тупою теркой рвала сердце; минутами душила злоба, и хотелось выть, кричать, царапать тело...
В этот вечер я дал себе клятву не бить детей, не мучить женщин и не пить вина,-- не жить вообще тою дикою, мучительною жизнью, какою живут они, а искать всеми своими силами лучшее, которое -- я твердо верил -- есть на свете.
Когда на деревне затихли последние пьяные крики, я, не заходя домой, пошел к тетке. Мать, конечно, была там.
-- Буянят еще? -- спросила она, приподнимая с лавки голову.
-- Не знаю, я не был там.
Мать устало посмотрела на меня, качнула головой и, закрыв лицо руками, простонала с мольбою и страхом:
-- Ваня, мальчик мой милый, неужто и ты когда-нибудь станешь таким же? Ванечка!..-- и судорожно зарыдала.
-- Не стану, мать! -- воскликнул я. -- Клянусь тебе богом, не стану!-- И я опустился на колени перед нею, поцеловав землю в знак того, что мои слова правдивы и крепки.
На заре я ушел из Осташкова.
Книга третья
Юность
Часть первая
I
Догорает июньский день. Жар свалил, и груди дышится легче. Огненно-красным шаром, окутанное прозрачной пеленою облаков, заходит солнце. Мерно колышется рожь, серовато-лиловым туманом ходит поверху ее цветень.
Меж хлебов, по извилистой дороге, на полверсты растянулись мужицкие телеги. Звенят косы и смех, чередуясь с песнями. Едут с покоса домой. Пахнет дегтем и человеческим потом, пряно струится аромат свежескошенного сена, а кругом необъятная даль -- поля, хлеба, покосы...
С гиком и присвистом вереница босоногих ребятишек, верхом на лошадях, обгоняет обоз.
Заяц! Заяц!..
Развеваются длинные волосы, задором и детским молодечеством блестят глаза, пышет здоровьем тело.
Сзади меня едет Мотя и ласково кивает головою. Пошел пятый год, как она замужем. Взгляд ее спокойнее, свежее, мягче: время заживило в сердце раны, стерло темные борозды с лица.
-- В городах-то так же живут, Ваня? Ты бывал там? -- спрашивает она.
В погоне за куском хлеба я несколько лет мотался по России, многое видел. Был и в городе, к которому когда-то рвалась душа моя, пил мед и яд его.
-- Не так, Мотя... там тяжело простому человеку.
-- А где же ему хорошо? -- в раздумье спрашивает сестра.-- В деревне, что ли?.. Вспомни-ка, как мы росли!..
Я вспоминаю, как давил меня город, как я, простой деревенский человек, тосковал по просторам полей, отзывчивым, нехитрым, близким людям. Не скрывая злобы, я начинаю позорить его. А в уме неотступно стоит: плохо там, тесно, неуютно, люди злы, жестоки, часто несправедливы, но все ли? Не в городе ли ты осмыслил жизнь, не городские ли люди научили тебя уму-разуму?.. Не побудь там, ты исчах бы в батраках у таких, как Созонт Шавров, как собака, замотался, опаршивел бы в их цепких лапах...
Это раздражает, и я кричу:
-- Хорошо, Мотя, там, где нас нету!..
-- Отчего же, Вапя, люди бегут туда? Неужто все глупые? Стало быть, не все плохо...
Вечер потух. С полночи потянуло прохладой. Трава покрылась росою.
Скрипят и хлюпают втулками колеса, ржут лошади. Сзади поет гармоника, визгливо смеется баба: ее, очевидно, щиплют; кто-то свистит на собак.