Страница 96 из 98
Сейчас Алексей Петрович сидел в маленькой аудитории перед своей группой и слушал Борю Золотарева, выступавшего оппонентом по работе Заколюкиной.
Боря напропалую хвалил Заколюкину, превозносил так, что временами не верил сам себе, своим словам. То и дело он прерывал свою речь дурашливым всхихикиваньем, и разводил руками, и как бы оправдывался перед группой: «Нет, ребята, честное слово, это здорово. Хотите прочитаю?» И начинал читать что-нибудь из фельетонов или простых заметок Заколюкиной. А та сидела со своими дурацкими сережками — прямая, как вешалка, и важная, как королева. Боря хвалил Заколюкину искренне, но ему было легко это делать, потому что на этот раз сам он получил высшую оценку за практику, которую проходил далеко на Севере, в областной газете.
До сих пор еще он не мог прийти в себя и от впечатлений, и от высокой оценки, выставленной ему Алексеем Петровичем.
— Нет, честно, — Алексей Петрович, — говорил он во время перерыва. — Познакомился вот с такими морячками! Честно, моего возраста. — А сам все смущался чего-то, хихикал, как бы не веря в то, что с ним было. — Познакомился с человеком одним, во́ мужик. Честно, Алексей Петрович.
…Словом, внешне все было как было. Но что-то было уже другое. Чуть-чуть повзрослели ребята, хотя циник Сережа Чумаков сопровождал свои шуточки все тем же: «В нашем полку так, только так».
Алексей Петрович занимался со своими ребятами, но то и дело вспоминал Гвоздева, то лобастое лицо его с острым подбородком, то слова его и невыразительный тихий голос.
А в эти минуты отец Виля, Степан Игнатьевич Гвоздев, сидел в кабинете Федора Ивановича Пирогова и с глубочайшим вниманием, словно бы он изучал важнейший государственный документ, читал доклад своего сына еще на первом собрании, весной, а также протокольные записи выступлений Виля на других собраниях. Он сидел в том же кожаном кресле, в котором сидело до него много разных людей, в том числе и сын его, Виль, негодяй и мерзавец, маменькин сыночек, вожак комсомольский, жениться собирается… Ай-яй-яй-яй!.. Как же это случилось?..
Дело Дворянинова положило конец терпению Федора Ивановича, и поэтому он немедленно вызвал отца Гвоздева. Пусть, наконец, и родители подумают хотя бы немного о своих детях. Федор Иванович был настроен воинственно, однако, когда Степан Игнатьевич появился в дверях и сказал первые слова свои, Федор Иванович в ту же минуту пожалел, что не пригласил и не познакомился с отцом Гвоздева раньше, еще во время тех событий. Пожалел потому, что с полуслова понял Степана Игнатьевича как человека глубоко порядочного и серьезного. Перед таким человеком нечего тратить лишних слов, и Федор Иванович сразу же перешел к делу.
В свою очередь и Гвоздев-старший не стал утруждать декана объяснениями и всевозможными вопросами, в ходе которых могло бы сложиться неверное впечатление, будто у Степана Игнатьевича есть намерение выгородить собственного сына или, во всяком случае, переложить вину за все на комсомол, на учебное заведение и, в частности, на руководителя этого заведения. Ничего подобного не было даже в мыслях Степана Игнатьевича, и он, не утруждая Федора Ивановича лишними расспросами, тщательно изучил материалы, кое-что выписал себе для памяти и, опять без лишних слов, поблагодарил декана и раскланялся с ним строго, по-военному.
Первый раз за много лет Степан Игнатьевич нарушил график дня, несколько часов не мог найти себе занятий, проходил это время взад и вперед по кабинету в ожидании сына, мерзавца и негодяя. Вот уж чего не ждал, так не ждал… Ай-яй-яй-яй…
Мать Виля, Тамара Марковна, толком ничего не могла добиться от разъяренного мужа. Она только слышала глухие шаги за дверью кабинета и по этим шагам понимала, что Степан Игнатьевич разъярен. Тамара Марковна тоже не находила себе места, то принималась плакать, то садилась перед окном и бездумно смотрела в окно на снежную февральскую заваруху, то начинала ходить из комнаты в комнату, что-то поправляла, то на кухне затевала что-нибудь делать.
Наконец-то пришел Виль. Он пришел возбужденный, веселый, бледное лицо чуть заметно, с легкого морозца, розовело румянцем.
Тамара Марковна сняла с него пальтишко, повесила на вешалку.
— Есть хочу, шкура трещит, — сказал с улыбкой Виль и поцеловал мать.
— Виленька, тебя ждет отец. Он был у декана, — сказала Тамара Марковна. — Пройди к нему, я соберу пока.
С недобрым предчувствием Виль открыл дверь кабинета.
— Добрый вечер, папа, — сказал Виль.
Степан Игнатьевич не ответил. Последний раз он прошелся наискосок, из угла комнаты к письменному столу, резко повернулся и расстегнул на себе широкий офицерский ремень.
— Снимай штаны, — сказал он с глухой жестокостью.
Виль не сразу понял, но, как только понял, лицо его судорожно напряглось и побледнело, как тогда, в первый раз, на трибуне, когда он начинал свою речь с эпиграфа из Лустало́.
— Если ты, папа, посмеешь, — с дрожью проговорил Виль и осекся…
— Я не привык повторять!!! — взревел Степан Игнатьевич. Между прочим, взревел он на своего сына первый раз в жизни…
— Тогда ты перестанешь мне быть отцом, — холодно сказал Виль и поднял бледное лицо. Он стоял неподвижно, с поднятым лицом, как стояли перед смертью комсомольцы гражданской войны…
Читатель! Уйдем отсюда, из этого кабинета, где совершается вопиющее беззаконие.
Лучше не видеть и не знать нам, что происходит там в эти минуты.
Иннокентий Семенович Кологрив в первые дни после разговора на партийном бюро с Пироговым чувствовал себя неловко. Выходило, что он вроде бы пожаловался на Федора Ивановича и за соавторство, и за свое ложное положение подставного и неоплачиваемого заведующего кафедрой. На самом же деле он никому не жаловался. Просто в часы кейфования, разговоров о пустяках в своем отсеке за своим огромным столом он между прочим достал из своего гигантского портфеля свеженький сигнальный экземпляр методического пособия для заочников и бросил его на стол для обозрения, бросил небрежно, скрывая, видимо, глубоко запрятанное желание поделиться радостью, а может, и похвалиться книжечкой. Что там ни говори, а все-таки книжечка, все-таки приятно. Да, орел, старый орел, да, седоголовый, за могучей спиной огромная жизнь, полковничьи погоны на могучих плечах, на белом морском кителе, а все же — приятно, книжечка. Иннокентий Семенович бросил ее небрежно, и, чтобы еще глубже спрятать желание порадоваться перед товарищами, чтобы отвлечь вроде бы внимание, переключить внимание на другое, он и сказал:
— Федя вклеился, — сказал он про Федора Ивановича и немного пошипел в кулак. — В соавторы.
Однако этого было достаточно, чтобы биография декана, как она складывалась в сознании его подчиненных, пополнилась еще одним фактом, еще одним штришком. И об этом штришке не забыли сказать на партийном бюро.
С одной стороны, конечно, правильно. Хватит, в конце концов. Сколько можно! С другой же стороны — неловко. Когда Иннокентий Семенович разговаривал теперь с Федором Ивановичем, он все время помнил, что Федор Иванович тоже все время помнит, хотя и делает вид, что не думает об этом и не помнит.
И Кологрив тоже делает вид, что и он не помнит в ту именно минуту, когда смотрит в глаза Федору Ивановичу. И встречаются они на бегу теперь — то на лестнице, то в коридоре, то совсем уж у входа в факультетский двор. Постоят немного, перекинутся какими-то словами — лица непременно озабоченные — и разойдутся.
Вот и сегодня столкнулись они на лестничной площадке: один туда, а другой как раз оттуда. «Здравствуйте». — «Здравствуйте».
— Билеты, Федор Иванович, к экзаменам мы пересмотрели, — сказал Иннокентий Семенович.
— Ну что ж, это хорошо, — ответил Федор Иванович. — Большие изменения?
— Нет, не особенно. Сегодня я вам, Федор Иванович, пришлю их.
А тот потайной диалог в это время, хотя и без слов, хотя и никем не слышимый, как всегда, протекал своим чередом. И когда Иннокентий Семенович сказал, что он сегодня пришлет Федору Ивановичу экзаменационные билеты, а Федор Иванович сказал «хорошо», когда они готовы были уже разойтись, неожиданно тот потайной диалог вырвался наружу.