Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 98



— Можно позавидовать твоему социальному здоровью. Но гуманизм нашей великой литературы, гуманизм Пушкина и Достоевского не дает мне примириться с дикими парадоксами наших дней…

— Опять Достоевский, опять книжные премудрости… Действительно, ты книжный человек, — махнул рукой Небыков.

Лопахин смотрел на Лобачева, не отводя глаз, и скороговоркой повторял:

— Говори, говори…

— Что тебе говорить? — вмешался Небыков. — Тебе философ прочитал Ленина? Прочитал. Тебе что, дураку, не хватает этого?

— Ну, говори, говори…

Писатель подошел к Лопахину, положил ему широкую ладонь на плечо:

— Скажу тебе, Миша, по-шахтерски. Жидковат оказался, жидковат. Вон и волос прет у тебя из ушей, и на носу растет — вроде бы порода, кряж. А на поверку — жидковат. Испугался жизни.

— Может быть, может быть, — как бы про себя бормотал Лопахин.

— Может быть, может быть, — повторил раздраженно Лобачев. — Ты уже не видишь ничего, кроме своих диких парадоксов… Культ культом, но этим ли одним жив народ? Ты много знаешь о гуманизме Достоевского, а чем твой народ жив сегодня, тебе известно? Тебе не приходит в голову, что книжной твоей мудростью не исчерпывается живой мир. Да и парадоксы. Кто тебя заставляет мириться с ними? Надо работать против парадоксов. Работать, не брюзжать и не ныть. Не надо ныть даже наукообразно… А вообще, ребята, в Сибирь его, в Сибирь!

Писатель добродушно рассмеялся. Пошли хохмы, смешки, шуточки. А Лопахину почему-то вспомнилось родное, его Мордовия, где он не был, кажется, с самого дня своего рождения.

Опять был февраль. Опять весна была где-то рядом — не только в небе, но и на земле. Может быть, еще не весна света, но уже весна снега.

В воскресенье утром в Москве было много солнца. Лобачев со своей Татьяной и своим Сашком возвращались с избирательного участка, где в честь выборов народных судей был открыт буфет, детская комната с хорошими игрушками и где без перерыва играла музыка — такая весенняя, приподнятая, что Алексею Петровичу захотелось немного походить под эту музыку строевым шагом. Избирательный участок размещался в школе. Школа уже осталась далеко позади, а в душе Лобачева и в душе Татьяны, а может быть, даже и у Сашеньки все еще гремела эта музыка, под которую Алексею Петровичу хотелось пройтись строевым шагом. Народ шел хорошо одетый, с легкими лицами, с улыбками и веселыми разговорами, то там, то здесь в глаза попадали красные полотнища, плакаты и лозунги. Красные флаги были водворены на свои специальные места в отвесных каменных берегах улиц. От всего этого и еще от разыгравшегося солнца было легко на душе и празднично, и Алексей Петрович и Татьяна, перебивая друг друга, с родительским увлечением объясняли своему Сашеньке все, что он видел сегодня на улицах и на избирательном участке.

У самого их дома, огромного, четырнадцатиэтажного, и тоже разукрашенного портретами и красными полотнищами, Лобачев издали еще увидел Федора Ивановича Пирогова, своего декана, который переехал сюда из старой трехкомнатной в новую четырехкомнатную квартиру. Декан шел с кем-то вдвоем и был, да, был навеселе — то ли в честь праздника, то ли по другому какому случаю. Кто-то, с кем он шел, держал Федора Ивановича под руку и неуверенно жестикулировал свободной рукой.

Хотя Алексей Петрович, как и всякий другой человек привык в праздники видеть на улицах подвыпивших людей, декан вызвал в нем ноющую, тоскливую жалость к себе. Праздничное настроение сразу смешалось с этой тоскливой жалостью, и в этих смешанных чувствах Алексей Петрович стороной, да подальше, обошел Федора Ивановича.

Так оно и вышло. Как будто не Федор Иванович, а черная кошка перешла дорогу в это солнечное утро. На следующий день, когда Алексей Петрович пришел на факультет, там было новое чрезвычайное происшествие. Комсомолец четвертого курса, по фамилии Дворянинов, отказался голосовать. Он не явился на избирательный участок, несмотря на вызовы агитаторов, и заявил, что даже дома у себя он голосовать не стал бы. Кто же такой этот Дворянинов? Обыкновенный гражданин, ничего особенного. Правда, отца Дворянинова, старого большевика, в тридцатых годах расстреляли как врага народа. Мать, больная, лежала в постели. Мать, конечно, проголосовала, а сын категорически отказался, обиделся, видать, за отца, которого почти не помнил, а знал больше по рассказам матери.

Вчера еще было солнечно и празднично, а сегодня опять все пошло колесом, опять на факультете чрезвычайная обстановка.

Сначала на партийное бюро вызвали Гвоздева: вот до чего доводят ваши дискуссии и так далее. Потом Гвоздев вызвал Дворянинова на экстренное заседание комсомольского бюро.

Дворянинов сидел скромно, даже как-то виновато. И хотя у него была такая фамилия, внешне он был похож на разночинца-шестидесятника, но без бороды. Похож, видимо, стрижкой да костюмом, да что-то в лице было от разночинца. Может, бледность и отеки под глазами — почки больные, что ли? А костюмчик — хлопчатобумажный и стиранный в домашних условиях — вылинял начисто и уже не разглаживался. Воротник серенькой рубашечки свернулся как-то вроде хомута, но вод этим хомутом был все же галстук, хотя и дешевенький.

— Ну, расскажи, Дворянинов, что у тебя там произошло? — спросил Гвоздев.

Дворянинов болезненно улыбнулся — так что под глазами еще заметней набрякли водянистые мешочки.



— Со мной, — ответил он неожиданным басом, — ничего не произошло. Если ты имеешь в виду выборы, то я действительно отказался принимать в них участие.

— Почему? — спросил Виль.

И Дворянинов выложил свою обиду, и голос его гремел, пока не остановил его член комсомольского бюро по фамилии Чекин.

— Ладно, хватит тебе, разошелся, — с сердцем сказал Чекин.

Дворянинов замолчал, и все другие тоже сидели и молчали.

— Ну что? — спросил у всех Гвоздев. Ему не ответили. Тогда Виль сам сказал. — Я думаю, — сказал он, — Дворянинов честно поступил, как свободный гражданин в свободном государстве. Он не захотел голосовать и честно об этом заявил. Будут другие суждения?

— Тогда, — сказал Чекин, — я прошу записать в протокол мое особое мнение.

— У нас же нет протокола, — сказал Гвоздев.

— Надо завести и записать туда мое особое мнение. Я считаю, что Дворянинова надо исключить из комсомола. — И вообще, — прибавил он решительно, — ничего общего с Гвоздевым у меня не осталось, и я буду просить вывести меня из бюро. Я требую внеочередного собрания. Пусть собрание нас рассудит.

Виль ничуть не испугался этих слов. Улыбнувшись тонкими губами, он даже пошутил:

— В наших рядах измена. — Потом серьезно добавил: — Собрание так собрание…

И на другой день, и на третий, до конца недели, шла проработка Гвоздева по всем инстанциям.

Лобачев заметил, что Гвоздев держится за свое уже не столько из убеждений, а в какие-то моменты держится уже из чистого упрямства, из ущемленной гордости. Внешне Виль немножечко посуровел и побледнел. Видно, трудной жизнью жила его неспокойная душа, трудно было парню в последние дни. Самого по себе Дворянинова, его поступка и последствий, связанных с этим поступком хватило бы даже взрослому человеку для серьезных переживаний.

Сложные чувства испытывал Алексей Петрович по отношению к Гвоздеву, который поведением своим, образом мыслей всегда ставил Лобачева в трудное положение, заставлял задумываться. «Дворянинов поступил честно, как свободный человек в свободном государстве». Так вот взял и выпалил, выпалил при всех, ни капли не сомневаясь в своих словах.

…Партия проводит выборы, комсомол же — дитя партии, ее резерв, ее смена. А комсомолец Дворянинов бойкотирует выборы, бойкотирует дело партии. Значит, ты не резерв партии, не ее смена?

Тогда уходи из этого резерва к чертовой матери, перестань считать себя сменой.

Так будет честно.

Такова логика.

И все-таки Виль вызывает в тебе сочувствие — в особенности тогда, когда выступает перед своими ребятами и девчонками, перед большой аудиторией.