Страница 97 из 98
— Хорошо, — сказал Федор Иванович про билеты, но потом неожиданно притронулся к Кологриву, к бронзовой пуговице на его морском кителе, и вслух признался: — Неловко перед вами, Иннокентий Семенович, поймите меня правильно, просто неудобно.
— Да что вы, Федор Иванович, — густо покраснел Кологрив. И даже сквозь белые с желтизной волосы, которые, словно бы сосновая стружка, вились вокруг крупной и круглой головы, даже сквозь эту стружку проступила краснота. — Вы не подумайте, Федор Иванович, что я…
Федор Иванович не дал Кологриву договорить, взялся за пуговицу и перебил его:
— Не надо, Иннокентий Семенович, не надо, — перебил Федор Иванович. — В конце концов, они правы, как это ни неприятно мне признаться. — И вдруг как бы чему-то обрадовался. — Да что мы стоим тут! — воскликнул Федор Иванович. — Зайдемте ко мне. — И увлек Кологрива в свой кабинет. — Знаете, Иннокентий Семенович, — сказал Пирогов у себя в кабинете, — я много думал, может быть, даже не думал, а вспоминал. Какими мы были. Какими были… Мы же с вами одних лет. Время энтузиастов… бескорыстия… Иннокентий Семенович?!
Если чем и жив был Иннокентий Семенович Кологрив в последние годы, так это только этим, только памятью об этом чистом, как пламя, времени.
Он готов был говорить об этом где угодно и сколько угодно.
— Ты сколько получал? — вдруг неожиданно Иннокентий Семенович перешел на «ты». — Ну вот. И не жаловался…
И пошло тут, и пошло. Федор Иванович и Иннокентий Семенович не заметили, как проговорили до конца рабочего дня, когда Шурочка, приоткрыв дерматиновую дверь, сказала:
— Федор Иванович, я ушла.
Да, Кологрив стал много говорить. Он как бы наверстывал или как бы расплачивался за свое многолетнее молчание, за дурные предчувствия и ожидание стука в дверь среди ночи.
И как все живо, оказывается, как все стоит перед глазами, можно подумать, что это было вчера.
Можно подумать, что вчера только кончилась его молодость.
На голову Иннокентия Семеновича словно бы свалился нечаянный праздник. Сегодня они объяснились с Федором Ивановичем, разворошили — эх! — свою молодость, посамобичевались всласть и вроде прошли через некий желанный огонь самоочищения. Расстались чистыми, с возвращенным к самим себе уважением, с молодой надеждой и верой в том, что все идет к лучшему в этом все-таки прекрасном мире.
На другой день Иннокентий Семенович встал, как всегда, рано, как всегда, в одиночку проник на кухню, чтобы нашарить там что-нибудь из съестного. Но на душе и вообще во всем его грузном теле, не как всегда, было удивительно легко и необъяснимо празднично. Он даже попытался напеть вполголоса совсем неподходящую для этого рассветного часа, для этой кухонной обстановки песню.
«Партиза-а-анские отряды занима-а-ли города-а», — вполголоса напел Иннокентий Семенович.
Оно уж если пойдет, так одно к одному.
С утренней почтой принесли письмо — незнакомый почерк на конверте. Письмо из Сибири. С предчувствием радости — никакого другого предчувствия почему-то не было — Кологрив распечатал конверт. Да… Боевое сердце ударило раз, другой в старую грудь, а потом забилось часто-часто. Кто-то молодым и нежным, как показалось Иннокентию Семеновичу, почерком от имени обкома комсомола, от имени комсомольцев-сибиряков приглашал его, Кологрива, приехать в город его юности, отметить круглую дату сибирского комсомола, одним из создателей которого в письме назывался Иннокентий Семенович Кологрив.
Как не поехать! По нескольку раз читал он это письмо, читал и комментировал отдельные места перед своими домашними, перед Еленой Борисовной и перед Анечкой. «Ах, черт возьми, нашли все-таки Кологрива, вспомнили, черт возьми. Слышишь, мать?» И так далее.
Иннокентий Семенович чертыхался, чтобы скрыть или как-то превозмочь этот комок, который подступил, черт возьми, к самому горлу и мешал, понимаешь ты, говорить.
(«…Вдруг кинулась на меня старушка: «Иннокентий! Кешка!» — говорит, а сама обнимает меня и плачет, а я, понимаешь ты, не знаю этой старушки, а потом, когда отстранил ее от себя, — как молнией осветило. «Машенька!» — крикнул я и тоже прижал ее к себе, и тут уж я, понимаешь ты, заплакал. Мы с этой Машенькой целовались на ночном дежурстве в нашей рекесемовской ячейке. Да, а потом подходит контр-адмирал какой-то и говорит: «Опять целуетесь, окаянные!» Ха! А это Севка, чоновец наш…»)
Это уже потом рассказывал Иннокентий Семенович, долго рассказывал в своем отсеке, за своим гигантским столом после путешествия в Сибирь, после этого великого путешествия в свою далекую грозовую юность…
Да, но это еще не все. Когда он пришел на кафедру и уже готов был показать своим коллегам необыкновенное письмо из Сибири, почитать его и покомментировать, в это время к нему в отсек заглянула группа ребят и девчонок.
— Иннокентий Семенович, — выступила вперед одна девчонка. Она была отважной, с бесстрашными глазами — режь ее, не отступит, — и на беленькой блузке у нее — комсомольский значок. Не пожалела беленькой блузки. — Иннокентий Семенович, — сказала она, — мы к вам от редколлегии нашей «Комсомолии».
Кологрив сразу сменил лицо и не ласково, а очень буднично отозвался:
— Я вас слушаю, — сказал он. «Что еще понадобилось им от меня?» — подумалось в то же время.
— Ко Дню Советской Армии, — сказала девчонка, — мы готовим специальный номер «Комсомолии», в этом номере мы дадим слово нашим фронтовикам — студентам и преподавателям.
Ребята, стоявшие позади отважной девчонки, подтвердили все, что она сказала и еще собиралась сказать.
— Но от вас, Иннокентий Семенович, — продолжала она, — мы хотели бы получить другое. Вы нам расскажите, Иннокентий Семенович, о гражданской войне. — Девчонка неотразимо серьезными глазами посмотрела на белую голову Кологрива и решительно прибавила: — Расскажите нам о своей… когда вы были юношей.
При слове «юношей» она не выдержала и залилась краской.
Однако ни одним мускулом не дрогнула.
— Зачем это вам нужно? — так же холодно спросил Кологрив, хотя уже чувствовал, что что-то такое с ним уже происходит.
— Нам рассказывал о вас Алексей Петрович, и нам это нужно в воспитательных целях. И вообще нам это интересно.
Так же как в свое время признание Лобачева глубоко растрогало Кологрива, так и теперь защемило сердце от слов этой девчонки.
— Что я должен сделать? — спросил он, уже полностью сдавшийся глядевшим на него юным и бесстрашным глазам.
— Вы должны написать нам очень большую статью. Об этом даже комсомольское бюро вынесло решение.
Иннокентий Семенович сказал «кхм» и первый раз за время разговора несмело улыбнулся.
— Когда это нужно? — спросил он.
— Завтра.
Иннокентий Семенович — все-таки с ним что-то такое произошло — не только не возразил, но даже не удивился такому сроку.
Почти не думая, он сказал:
— Хорошо.
— Спасибо, — сказала девчонка, — до свидания. — И протянула легкую свою ладошку.
Иннокентий Семенович поднялся и, чуть-чуть засуетившись, пожал эту ладошку и тут же вспомнил уже полузабытую радость от простого, оказывается, пожатия другой руки. Есть, оказывается, такая, понимаешь ты, радость.
Словом, на крупную голову Кологрива, на его седую, в белых стружках голову свалился нежданный и негаданный праздник.
Виль Гвоздев ушел из дома. Он ушел к Тамарке, в маленькую комнатку, которую занимали Тамара и ее мама в одном из тупиков Потешной улицы. Никто не знал, что было в Вилькиной душе всего несколько дней тому назад.
Буря.
Ураган.
Тайфун в пустыне!
Теперь все улеглось. То есть все там болело, где прошел тайфун, но тайфун все же прошел.
Вилька сидел сейчас с очень усталым лицом в президиуме, а Тамарка сидела в зале, и сердце ее по-матерински — да, по-матерински — сжималось, потому что Тамарка смотрела на Вильку, сидевшего в президиуме.
Чтобы не баламутить всю организацию и весь факультет, собрали вместо общего собрания комсомольский актив.