Страница 14 из 19
Волна его истерической ненависти накатила на меня, вызвав головокружение и дурноту, и я медленно осела на тротуар. Только когда вокруг нас стала собираться толпа, он быстро ушел прочь.
Нервная болезнь стала моим спасением. Я просто сбежала в нее, спряталась от своих страхов и «Герасима»… В школу я не уже вернулась, от экзаменов меня освободили тоже… «Герасим» обыграл и это в характеристике: «Болезнь симулировала!»
Меня все же взяли в школу, где учительствовала моя тетка – папина сестра.
Высокий старик стоял у ворот «Сабурки» – Харьковской городской психиатрической больницы, бывшей «Сабуровой дачи». Он стоял там целыми днями, пропуская посетителей и безмолвно взимая с них дань. Ему и давали: кто мелочь, кто продуктами, кто-то ничего не давал, но таких было немного.
В середине девяностых частенько в «Сабурку» ходила и я, посещая больного брата подруги, укатившей в Питер. Несчастному нужны были то сигареты, а то и просто буханка хлеба – кормили «психов» во времена постсоветской разрухи совсем плохо. Приходилось ходить регулярно: если я вдруг не могла почему-то прийти, то парень просил у родственников других больных, а санитары избивали его за попрошайничество.
Но когда приходилось проходить мимо торчавшей у входа долговязой молчаливой фигуры, я в лицо ему не смотрела, но у меня неизвестно отчего начинался озноб, словно сквозняк пробирал.
Однажды, когда опускала в его грязную ладонь небольшую купюру, то расслышала даже не шепот, а будто некое шелестенье: «Мало даешь, Эйзенхауэр!» Я глянула в его темное лицо, как и некогда, искаженное ненавистью, и тут же подумалось мне, почему это так случилось в моей жизни, что все мои «гонители» были, как на подбор, темны лицом. Я ничего не ответила человеку с запекшейся слюной в уголках губ. Да во мне ничего и не дрогнуло. Страх умер…
Татьяна Жданова
Любимая школа
Нашу школу № 387 в Сокольниках на Майском просеке построили в 1955 году специально для детишек нашего поколения – послевоенных мальчиков и девочек, хотя там учились и ребята постарше. В школе моя учеба всегда шла успешно, меня часто хвалили и ставили в пример другим – то есть лили елей на мою тщеславную душу. Меня там любили и уважали, что мне было крайне необходимо. Я могу без конца петь оды своей дорогой и любимой классной руководительнице Светлане Алексеевне Николаевой. Что бы я делала без ее любви и сочувствия? Как бы я училась? Для меня было очень важно чувствовать особое ее отношение ко мне, хотя наша Света ужасно педагогично старалась не показывать своих пристрастий. Но я – маленькая нахалка – знала, всегда знала, что занимаю в ее сердце какое-то исключительное место. Правда, в этом не было ничего удивительного: сначала Светлана Алексеевна влюбилась в мой табель с круглыми пятерками, а потом, наверное, не могла не полюбить девочку, которая всегда тянула руку вверх, желая ответить на все вопросы, и если ее спрашивали, всегда отвечала ясно, полно, по существу дела. (Я теперь сама преподаю и люблю таких учеников, которые рвут у тебя подметки на ходу, да только они редко встречаются.) Кроме того, наши с ней интересы лежали в одной плоскости, если можно так выразиться. Думаю, если бы Светлана Алексеевна была бы математичкой, у нас не возникло бы такого душевного альянса. Именно потому, что она была преподавателем русского языка и литературы, она и нравилась мне, а я – ей. Я так любила ее уроки русского языка, так старалась все понять и во все вникнуть, что она не могла этого не оценить. Я вообще была очень благодарной ученицей, но для меня не было большего удовольствия, чем выйти к доске, звонко отрапортовать какое-нибудь правило, привести интересные примеры или грамотно написать предложение на доске и объяснить, почему такое-то слово пишется так, а не иначе. Я испытывала чувство высокого торжества, когда Светлана Алексеевна выводила в журнале и в моем дневнике привычные мне пятерки. Лишь раз или два у меня возникли со Светланой Алексеевной маленькие недоразумения, и я до сих пор их помню. Один раз нам надо было выучить стихотворение Алексея Кольцова «Косарь». Оно, как известно, написано белым стихом, без рифмы, а я была к этому непривычна, и оно мне не нравилось. Я его выучила, конечно, но когда мне пришлось его декламировать перед всем классом, я прочитала его без выражения, и Светлана Алексеевна поставила мне тройку. Если бы она знала, что мать меня поколотит за эту тройку, она бы мне ее никогда не поставила. Но меня больше задело то, что Светлана Алексеевна не поняла, почему я плохо прочитала это стихотворение; кстати, Ромка Жернов тоже схлопотал за него тройку, но ни капельки не расстроился. Мне кажется, мы были слишком маленькими и глупыми, чтобы почувствовать красоту этих строк:
Это случилось, когда я училась в третьем классе. Второй случай произошел, когда я училась уже, наверное, в пятом. Светлана Алексеевна задала нам выучить стихотворение Лермонтова «Бородино», которое мне как раз очень нравилось. Я прочитала его, что называется, на «пять», но Светлана Алексеевна сказала, что я читала невыразительно, и поставила мне четверку. Наверное, я просто очень торопилась, когда читала. Но я опять обиделась и опять запомнила. А так мы всегда существовали с ней душа в душу.
Мы всегда пристально наблюдали за тем, как и во что одевается наша дорогая Светлана Алексеевна. У нас даже существовали особые приметы: если Светлана Алексеевна приходила в темно-вишневом платье с отделкой из машинной вышивки, значит, настроение у нее доброе; если в светло-сером костюме – стало быть, сегодня будет строжить. Вообще набор туалетов у наших учителей был минимальным, и мы все их наряды знали наизусть. Но вот однажды Света пришла в школу в черном пиджаке (никогда прежде и никогда потом мы ее в нем не видели). Ну, чернее дня у нас не было! Что такое у нее произошло накануне, мы так никогда и не узнали, но не дай бог пережить еще один такой день. Мало того, что она наставила кучу двоек и троек по разным предметам – ведь она вела у нас и русский, и арифметику, и чтение, и труд, и рисование, и физкультуру – кончился этот знаменательный день тем, что на последнем уроке (русского языка) она сломала указку о парту, на которой сидели две наши непроходимые троечницы – Шура Беднова и Зинка Бокарева, – до того они достали ее своей дуростью. Накричавшись на них, Светлана Алексеевна сказала: «Танечка, выйди к доске, хоть ты меня порадуй». И я гордо-прегордо вышла и ответила все, как полагается. Весь класс взирал на меня с надеждой, а Светлана Алексеевна – и впрямь с благодарностью. И это я запомнила на всю жизнь.
Я помню нашу Светлану Алексеевну в черном трикотажном спортивном костюме, пряменькую, стройную, когда она проводила у нас уроки физкультуры. Мы занимались с ней не в спортивном зале, а в рекреации на пятом этаже, где и находилась наша классная комната. Во втором классе мы учились в первую смену, и наша классная комната была на втором этаже. Рядом с нами располагался второй «А», которым руководила Людмила Николаевна, самая близкая подруга нашей Светланы Алексеевны. Они вместе закончили педучилище и вместе поступили на работу в нашу школу. В этом классе учились две очаровательные пискли – Ирочка Героева и Леночка Баранова. Время от времени одна из них стучалась к нам в дверь и тоненьким-претоненьким голоском произносила: «Светлана Алексеевна, Людмила Николаевна просила взять у вас кусочек мела», – и при этом заливалась очаровательным румянцем – от смущения. Я бешено ревновала нашу Свету к этим противным очаровашкам. Зачем она им улыбается? Ходят тут всякие… Я нахально считала, что все улыбки нашей Светы должны принадлежать мне, а еще, может быть, Валерику Никитенкову, ну и Люде Кривич с Аллой Некрашевич. А всяким там героевым и барановым пусть их Людмила Николаевна улыбается. Подумаешь, воображалы!