Страница 7 из 33
Утром в машину начали грузить раненых гитлеровцев. Костя, стоя в кузове, принимал носилки и располагал их подальше от меня. Вскоре мы тронулись в путь. От тряски у меня страшно разболелась голова. Сено кололо лицо, легким не хватало воздуха, но я терпел. А чтобы не стонать, отчаянно кусал губы.
К прибытию раненых гитлеровцы очистили от больных большую часть помещений Симферопольской городской больницы.
Как только машина остановилась, Галкин мигом очутился в кузове, откинул бортик и пододвинул к самому краю первые носилки.
- Ну, кажись, все обошлось, - шепнул он, когда санитары унесли последнего раненого.
Но тут же раздалась команда. Костя выругался, сел в кабину, задним ходом подогнал свой ЗИС к другому больничному блоку.
В кузове раздалась русская речь. В машину погрузили тяжело раненных советских бойцов. Из обрывков разговоров я понял, что тут же находятся две русские медицинские сестры и врач.
Луч света
Нас доставили в лагерь, находившийся на территории медицинского института, и разместили в нескольких комнатах. Медицинские сестры Вера Житкова и Маруся (ее фамилии я не помню) тотчас принялись [29] наводить порядок, а хирург Божко начал осматривать людей.
Здесь, на новом месте, я едва не отправился на тот свет. Как только нас выгрузили, не знаю почему, пополз к выходу, ударился головой о какой-то предмет и потерял сознание. Вера Житкова и Маруся нашли меня в темном холодном коридоре, перенесли в комнату и положили у топившейся печурки.
Вера осмотрела меня. Не найдя на теле никаких повреждений, кроме синяков и отеков от побоев, уверенно сказала:
- Летчик. Только летчик мог так разбить лицо.
Я слышал ее слова, но ответить не было сил. Безумно болела голова. Что-то ворочалось, передвигалось и скрежетало в мозгу{1}. Заставил себя заговорить только тогда, когда захотел пить.
Прохладная жидкость, острая на вкус, понравилась мне. Сделав несколько судорожных жадных глотков, опять потянулся к кружке.
- На первый раз хватит, - произнес кто-то. - Тебя как звать?
- Серафим.
- Меня зови Михаилом. А теперь давай, браток, отдыхай.
С той поры Михаил Дьячков стал для меня настоящей нянькой.
Дьячков был энергичным, стойким и самоотверженным человеком. Несмотря на тяжелую контузию и ранение в руку, он каждую ночь отправлялся на опасное дело. Рядом с нами был расположен консервный завод. Правда, от завода остались только развалины, но там, среди щебня и мусора, можно было разыскать уцелевшие банки с томатным соком и пастой. Михаил отыскал лазейку в колючей проволоке, которой была обнесена территория института, и через нее, рискуя жизнью, пробирался к руинам консервного завода. Сок и пасту он собирал для меня.
В начале нашего знакомства Дьячков не рассказывал о себе. Но, узнав меня ближе, открылся. Михаил имел звание капитана и до плена командовал одним [30] из батальонов Седьмой морской бригады. После тяжелой контузии и ранения он потерял сознание и очутился в руках врага.
Дьячков не только опекал меня, но и поддерживал морально. Ему я обязан тем, что в труднейший период жизни в плену мне удалось выстоять, не пасть духом.
А было так трудно!
Как- то, почувствовав себя чуть лучше обычного, я попытался встать, но едва приподнялся с полу, как земля уплыла из-под ног и куда-то провалилась. Потом убедился, что не могу ни поднимать, ни поворачивать голову -сразу наступало беспамятство. Лежать мог только на груди. От неподвижности начали отекать руки и ноги, появились пролежни. Понемножку, пересиливая боль и сдерживая тошноту, я начал ползать на четвереньках. Но мир по-прежнему был скрыт от меня: я не мог поднять толстые, неимоверно отяжелевшие веки… Уныние и безнадежность камнем навалились на сердце. Слепой, разбитый, я стал думать о том, что вряд ли стоит бороться за жизнь.
Дьячков, видимо, догадался о том, что творилось в моей душе. Однажды ночью, когда я, как обычно, беспокойно ворочался на соломе, пытаясь заснуть, он нашел в темноте мою руку, крепко сжал ее и тихо заговорил:
- Ничего, дружище, крепись! Скажу откровенно, не нравится мне твое настроение, о смерти думаешь…
- А что остается? Я уже не человек, а одна непрерывная боль. От боли уже отупел. И что впереди? Хотя бы видеть!
- Не человек! - раздраженно отозвался Дьячков. - Глупости говоришь! Вдумайся хорошенько в то, что случилось с тобой, тогда поймешь, что сдаться сейчас - обиднее, чем погибнуть в бою. Ты ведь дрался до последнего! И смерть сколько раз касалась тебя, да отступала. Невероятно, но факт. Ты жив, и это сейчас главное. Ты мыслишь и чувствуешь, значит, можешь бороться. За что? За свою жизнь. Пока только это ты в состоянии делать. Мало, скажешь? Нет, много! Встанешь на ноги, окрепнешь, начнешь другую борьбу - за побег из плена, за возвращение в строй. Понял? Цель нужно видеть, никогда не терять этой… как у вас, летчиков, говорят, пространственной… [31]
Дьячков замолчал, вспоминая нужное слово.
- Ориентировки, - подсказал я.
- Вот-вот, - обрадовался Михаил, - пространственной ориентировки. Именно ее. Много всего видеть сразу нужно. Так что соображай, истребитель. Знаешь, как Маяковский ответил Есенину? «В этой жизни помереть нетрудно, сделать жизнь значительно трудней».
Дьячков говорил правду. Ее можно было отвергнуть либо принять. Отвергнуть: - сдаться, живым схоронить себя; принять - драться до последнего, идти на все, через не могу, за пределы человеческих возможностей. А сумею ли я так? Если бы знать, что целы глаза… Все можно перенести, только не слепоту. Ну, куда я гожусь незрячий, как выберусь таким из плена?
Я поделился своими сомнениями.
- Рано отходную поешь, Серафим. Наберись терпения, дождись, когда спадет опухоль, и тогда делай выводы. Наш хирург, например, убежден, что глаза у тебя не пострадали.
На Божко Михаил сослался наобум, чтобы поддержать меня. Но вскоре медики действительно подтвердили доброе предположение моего друга.
В Симферополе остались два известных врача - доктор Арутюнянц и профессор Саркисов, не успевшие эвакуироваться из города. Среди пленных бойцов было несколько раненых, нуждавшихся в сложных операциях. Наш хирург не решался делать их сам и обратился за помощью к Арутюнянцу и Саркисову. Каким-то образом он сумел договориться с гитлеровцами, и врачей пропустили в лагерь. Операции прошли успешно, бойцы остались живы.
Саркисов внимательно осмотрел и меня.
- Превосходно, молодой человек, - спокойно произнес он. - Сойдет опухоль - вновь станете зрячим.
Счастью моему не было границ. Но, уже находясь за дверью, я случайно услышал, как профессор сказал нашему хирургу:
- Страшная штука эта жизнь. Случается мы не дорожим ею, когда она прекрасна, и цепляемся за нее, когда становится невыносимой. У этого молодого человека мало шансов выжить в таких условиях… [32]
Профессор замолчал, а я подумал, что теперь наверняка вытяну. Ведь я буду видеть!
Состояние радостной приподнятости не покидало меня несколько дней. Лагерный повар, доносчик Яшка, заметив мое настроение, как-то спросил:
- Что такой веселый? Домой, что ли, собрался?
- Почему домой! - удивился я.
- Не слышал разве? Немцы скоро всех пленных по домам распустят, землю дадут. Сами станем хозяйничать. Тогда заживем!
«Чего захотел, кулацкое отродье!» - подумал я и зло сказал:
- По полтора метра вглубь, а то и меньше - это все, что мы получим.
- Ну, ты! Комиссар какой выискался! - крикнул Яшка. - Не очень храбрись, а то быстрее всех заработаешь полтора метра!
Он ушел.
А мне так захотелось взглянуть на этого подонка, что я не стерпел и двумя пальцами сильно потянул вверх веко левого глаза. И увидел!
Увидел проем двери и спину удалявшегося Яшки.
В анатомическом музее
В канун 1942 года нас вышвырнули из здания медицинского института и разместили в помещении анатомического музея. Гитлеровцы срочно освобождали все крупные строения под госпитали для своих раненых.