Страница 51 из 58
Возле старой лодки Харлаша переводит дыхание и плюет на ладони.
— Давай! — говорит он.
Они подсовывают руки под влежавшийся в гальку борт и, натужась, гребут ногами.
— Ты чинить ее хочешь? — спрашивает Семка.
— Давай, давай!
Лодка борется с ними, неподатливо выставляет и прячет мокрый борт.
— А можно? — спрашивает Семка.
— Все можно!
И тут, словно бы решив помочь им, словно бы вспомнив прошлое, которое застучало в нее маленькими ладонями Семки, лодка вздыхает, как вздыхают после долгого сна, крякает и переваливается на днище. Это старик был таким силачом! Семка восхищенно пялится в его улыбающийся, задохнувшийся, открытый рот и не видит, что он беззубый. И от этого взгляда в душу старика льется невозможная ласка. А с моря долетает прерывистый зов ревуна…
Всплеск за всплеском кидает море на берег, солнце дробится в веселой неразберихе волн, а неразбериха эта возникла от кораблей, подославших волны к берегу раньше радостного крика сирены.
Закружился взбалмошный ветерок, затрепетали верхушки новых волн, словно солнце радуется до дрожи, протянув от берега до кораблей сияющую дорожку. По ней и плывут сейнеры. Белые в безудержном, как взрыв, сиянии дня, с легкой птичьей осанкой.
Семка вспрыгивает на сиденье перевернутой лодки, машет кораблям руками и кричит:
— Эгей!
Сирены с кораблей гудят дразняще и дерзко, как будто перекрикиваются с ним.
— Эгей!
А старик ест корабли глазами и треплет волосы на затылке мальчика осторожной рукой. Глаза его поднимаются на обрыв — поверху народ бежит к причалам.
— Идем! — зовет старик.
— А лодка?
— Идем, — просит старик. — Сыновей встречают.
Они поспешно, как могут, карабкаются на обрыв, а белые сейнеры уже кидают якоря на рейде в полукруглом кармане бухты. Старик не подходит ближе… И отсюда видно.
Видно, как ссыпаются в баркасы люди в черных форменках с чемоданами в обнимку, как взрываются, опережая друг друга, трещотки моторов, и вот уже наперегонки баркасы летят в глаза и врезываются в берег, застревая в песке.
С баркасов, какие порезвее, прыгают прямо в воду и с берега бегут в воду навстречу, мочат брюки и юбки.
— Варь-кя-а-а! — дохлестывается досюда чей-то такой счастливый крик, что даже Семка смеется и икает.
Харлаша стоит как вкопанный. А навстречу плывут морские фуражки на лихих головах недавних голубинских Семок и Лешек, рослые парни вырастают из-под обрыва, как мачты из-за горизонта, все здоровяки среди прилепившихся к ним и сразу помельчавших матерей и отцов.
Да полно! Может, так только кажется Харлаше? Вон идет коротенький, кривоногий Лешка, малыш малышом, разве что в пуговицах, блистающих, как у адмирала, и обнимает самую чернявую в поселке девушку, которую кличут Варькой-галкой, а она гнется к нему веточкой, и глаза у нее такие заразительно сумасшедшие, а юбка мокрая, и ноги мокрые и босые, а мокрые туфли тащит в руке. Рядом с ними поют, и кто-то, кого и не узнать сразу, бьет и бьет рукой по всем струнам гитары, и старик отступает, чтобы дать дорогу, а они все останавливаются. И песня смолкает.
— Здравствуй, Харлаша! — кричит Лешка.
— Что же вы… — мнется старик. — Играйте…
У него вдруг сдавливает горло.
— Как поживаешь, отец?
— Дождалась? — спрашивает Варьку Харлаша.
— Он мне с сейнера гудел! — хвалится она и смеется.
Вон как! Оказывается, это он ей пускал сирену, а Семка думал — ему.
Подваливает новая гурьба молодцов, и с ними Карпов.
— И твои, Егор? — смотрит на них во все глаза Харлаша: эти катались на закорках, когда Витька уже бегал в школу.
Ах, Витька! Быть бы тебе у них капитаном, дурак!
— Оба, — воркует Карпов, похлопывая молчаливых сыновей по высоким плечам. — Выучились… Вот и новые сейнеры привели… А какие! Нет, ты глянь, какие кораблики для сопляков! Вроде бы и по чарке надо, Харлаша?
И тут ревниво вмешивается всеми забытый Семка:
— А мы лодку чиним!
Взрослые смеются. Карпов хохочет, поддерживая живот. И Варька смеется, выливая воду из туфель. Даже молчаливые карповские сыновья похмыкивают. И у самого старика усы растопыриваются в усмешке.
— Пошли? — обнимает его Карпов.
— Да мы лодку чиним! — подтверждает Харлаша. Он трогает Семку рукой, и они спускаются к морю по шуршащему обрыву, под музыку снова зазвеневшей гитары.
И вдруг он понимает, что сыну покажут почти официальный запрос с почты, положив его на этот самый адресный стол, и что он сделает, Витька? Не помня себя, с дрогнувшим сердцем, побежит прямо от стола на вокзал и сейчас же купит билет и помчится домой, и уже по дороге будет ненасытно глотать эту безлесную степь, распахнутую до самого родного порога, и это море, которое так сияет сегодня, что можно ослепнуть.
Скорей домой!
— Семка, входи.
Семка не робеет, а жмется, будто его не пускает что-то жуткое, что он увидел, но он не увидел ничего. Пустой стол, пустой подоконник, пустая табуретка у железной кровати. Керосиновая лампа на столе, цветной горшок на подоконнике, начатая пачка махорки на табуретке только подчеркивают пустоту и странность жилища. А парень с гитарой улыбается как-то совсем не к месту.
Семка тихо ступает по темному дощатому полу с пятнами облезшей краски и оглядывается по углам, словно все вокруг — неправда и сейчас переменится. В сердце мальчика бьет жестокая и несправедливая пустота.
Что он знает про дом Харлаши, про жизнь Харлаши? Разве догадывается, что было в этой жизни и какие сны живут здесь и поныне? Ему кажется, что всегда было так, а так быть не должно…
— Ты тут живешь? — спрашивает Семка.
— Не нравится тебе мой дом?
— Нравится, — говорит Семка, а глаза его, мелкие, словно бы вбитые, как гвоздики, между крутыми булыжниками упрямых скул и надбровий, отцовские глаза, расширились фонарями и еще обегают стены, удостоверяясь в их невеселой наготе. — Занавески повесить, и все…
Без занавесок дом голый, как дерево без листа.
— Повешу! — подхватывает Харлаша, открывает сундук, падает на колени перед ним и встает с ворохом старых тюлевых штор. — Молодец ты, Семка!
Ему и не приходило в голову, что дом неуютен и живую душу не потянет. Еще хуже — отпугнет.
— Давай, Семка, красоту наводить!
Семка таскает воду из бочки во дворе, и они скребут и моют все углы, и двери, и окна и цепляют шторы на гвозди, заколоченные в стены. Последним они долго втягивают и ставят на место комод, закрывая самое большое пятно краски на полу. На комод плюхается буханка поплавка и к нему прислоняется карточка Виктора.
— А сам-то он где? — спрашивает Семка.
— Скоро приедет.
Харлаша крутит цигарку, руки его не слушаются и дрожат, и махорка сеется на чистый пол, а он сердится: «Ах, старость, будь она неладна! Чертово время!» Закурить… Первая затяжка как счастье. Но от первой затяжки он так закашливается, что больше не может сказать ни слова и бредет к кровати.
— Дедушка, тебе плохо? — пугается Семка.
— Хорошо.
Всего одна туча за лето перевалилась через небо, с края на край, слила дождь, и больше капельки не упало, а сейчас полило.
Всю ночь грохотало море под дождем и разгрохоталось. Хлещет по крышам, по земле, хлещет за воротник. Со всех сторрн — вода.
Еще темно, а Харлаша уже в пути. Его сегодня не увидят на берегу рыбаки, выходящие на лов дождь не дождь. Он к открытию почты должен быть в городе.
— Привет пензионерам! — кричит из будки Лука. — Куда плывешь, старый?
Видно, не так-то уж рано, если Лука на месте. Просто солнце не может проломить толщу рыхлых туч и вывалиться из них.
— Харлаша! — кто-то окликает его.
Под фонарем, который прикидывается луной, спрятавшейся от дождя под козырек сельпо, обрисовываются две фигуры, плотная в глянцевитой зюйдвестке и тоненькая в прозрачном слюдяном плащике. Это Лешка и Варька-галка.