Страница 1 из 58
Дмитрий Михайлович Холендро
Повести
За перевалом
Я люблю дороги. С самого детства. Когда мне, хоть и редко, случалось ехать в поезде или автобусе, я забывал о той дороге, которая тянулась внизу, под нами (ведь она уже была моя), а с острым чувством потери считал другие, убегающие куда-то в стороны от моей. Одна пряталась за горой, повисая на ней, как веревочка от улетевшего в неведомую даль змея. Другая рассекала и не могла рассечь толщу леса, на весь лес не хватало силы. Третья, плавно кружась по косогорам, как ящерица, ускользала от меня в солнечный блеск пшеницы, на прощанье поднимая пыль хвостом.
Мне жадно хотелось знать, куда они. Что там — за безмолвной, в рыжих лишаях подгоревшей травы горой? За зеленой тьмой леса? За желтым сияньем пшеничного поля? И совсем загадочно бередили сознание невидимые дороги: где-то там, под облаком, мелькнет машина, напылит и исчезнет. Точно в воздухе пролетела…
Я не терпел трусливых дорог, которые возвращались. Они обманчиво ныряли вдаль и, притаясь поблизости, выскальзывали из-за бугра или перелеска и долго юлили на глазах. Но потом, устыдясь, и они сворачивали к горизонту. И на моей детской душе становилось легче оттого, что дороги оставались верны себе. Они поддерживали и мою верность. А я поклялся себе уехать далеко, когда вырасту.
Ах, дороги, я грустил о вас все больше и заранее благодарил вас. Бесконечные нити рельсов, гладкие полосы асфальта, раскатанные вдоль и поперек земли, морщинистые и настойчивые, как ручьи, бессмертные проселки, ковыляющие по кочкам в лютую сушь, под снегом и дождями, я был вашим и знал, что вы меня ждете.
Хорошо, наверно, в дороге! Я думал так не потому, что мне плохо было дома.
Молодости свойственно просыпаться не дома, а в пути и скучать, скучать без движения, потому что после уж не поедешь туда, куда так и не успел завернуть, не наверстаешь всех упущенных километров! Дороги убегали в стороны навсегда… С ними исчезал неоткрытый мир. А я понимал, что его открывают не годы, а глаза, и думал, что путешественники, должно быть, всегда молоды.
Я рос путешественником, хотя особенно никуда не ездил. Дороги были моей тайной, которой еще предстояло позавидовать моим друзьям. Я прощался с ними, встречаясь каждый день. Я засыпал в дороге, просыпаясь на узкой койке у окна, дребезжавшего своими маленькими стеклами, когда мимо гремел трамвай. Окно было ниже тротуара, и, приподнявшись, я видел последнее трамвайное колесо, и, когда прицепной вагон проходил, вихляя облупленным красным задком с хвостиком буфера, на столбе показывались такие же большие и круглые, как колесо, уличные часы. Они предупреждали, что мне надо вскакивать и бежать в школу, а через несколько лет в техникум — на третьей скорости.
Тетка сердилась, что я завтракаю вприпрыжку.
Я рос с бедной, но доброй теткой. Она работала накладчицей в типографии. В шесть лет я часто сидел на подоконнике, ожидая мать или отца и надеясь узнать их по ногам: на красивой фотографии у отца были начищенные, гладкие, как из железа, сапоги, а у мамы высокие ботинки с тридцатью двумя дырочками для шнурков. Тетка приходила и говорила:
— Слезай, дурачок!
И принималась называть меня несчастной сиротой и другими бранными словами. Я думал, она меня не любит, но она так меня жалела.
— Когда уж ты вырастешь, горемычный!
И вот я вырос.
Окно по-старому дребезжало от трамваев, враскачку проезжавших мимо, правда теперь уже с подкрашенными задками, а мы складывали вещи в новый чемодан. Каждую рубашку тетка поправляла своими руками. Потом она проверила пуговицы на моем плаще. Может быть, она думала: кто их мне теперь будет пришивать в этом Камушкине?
Камушкин… Сидят девочки на крылечке, ловят галечки в горсть. Больше ничего я не мог себе о нем представить. Уж нитки-то с пуговицами там продают наверняка!
Сказали, что там море. Я обрадовался. Тетка в трамвае плакала, а я улыбался.
Черт побери, вы видели когда-нибудь, как сбываются сны? Вот как это происходит: на вокзале чужого города, куда вы приезжаете в час рассвета, вам не дают оглядеться. Вы только запоминаете, что на белой башне вокзала странные часы с цифрами, похожими на иероглифы, показывают неопределенное время. Поди разбери, на что нацелены стрелки, когда вместо привычных палочек замысловато нарисованы рыбы, раки, быки, козлы, львы, люди с натянутыми луками и даже весы.
Это все я разглядел уже из окна автобуса, к которому бегом пустился с перрона через всю площадь, запруженную автомобилями. Меня подхлестнул носильщик, показавший стоянку.
— Шибче дуй, туда людей!..
Конца фразы я не расслышал и лица его не увидел: он нес чьи-то чемоданы разных размеров и расцветок. Весь был обвешан чемоданами и свертками, как уличный продавец воздушными шарами.
Второпях я оказался в автобусе чуть ли не первым, и мы еще немного постояли. В тополях над крышей автобуса возились и кричали грачи. Ведь это был час рассвета, когда любой город, вспоминая о природе, отдает дань короткому мгновенью птичьих прав, и неразбериха птичьих голосов, птичья суматоха врывается, как ветер, как детское воспоминание, в стройный распорядок городской жизни.
Птичий гомон заглушили крики пассажирской давки, и автобус отошел по расписанию.
Мне хотелось узнать, что это за колдовские рисунки на башенных часах, и я спросил соседа:
— Который час? А то там непонятно…
Он тоже посмотрел на башню:
— Раки — козероги.
Бабушка, похожая на мою тетку, с двумя кошелками на коленях, покряхтела:
— Теперь с утра пьют. Говорят — не понять.
— Архитектор был пьяный, — продолжал мой сосед, вытирая мятым влажным платком подозрительно красное лицо, — это знаки Зодиака, бабуля.
— Поспи, милый, поехали…
Он пространно стал объяснять, что это за астрономические знаки на часах вместо цифр, бабушка, хитро щурясь, не верила ему, встречные поливальные машины мыли асфальт незнакомых улиц, я смотрел, а автобус уже выезжал за город.
Курортное шоссе расстанавливало вокруг пейзажи, похожие на декорации. Рекламы ресторанов среди изобильной, лишней растительности, стеклянные кафе у асфальта, благоустроенные склоны укрощенных, даже прирученных гор — все это была не моя жизнь, и она казалась мне ненастоящей, хоть и заманчивой. А я был настоящим, потому что ехал в город Камушкин не для отдыха и не для шуток. Да и автобус был старый, некурортный, и этим мне нравился.
Горы, словно обидевшись на мое легкомысленное отношение к ним, приподнялись всерьез, и наш автобус закачался на веревке шоссе, как на качелях. А пассажиры дремали. И вдруг заскрипели тормоза.
— Камушкин! Вываливайся! — сказал мне водитель, несимпатичный и мордастый, как один из трех толстяков Юрия Олеши, и взял лишнее за остановку по договоренности, хотя лишних денег у меня не было.
Но мне испортить настроение было нелегко. Название города прозвучало, как моя фамилия. Я поблагодарил и вывалился. Итак, первая пересадка.
И навсегда отошел автобус, большой, как вагон, сам по себе, и маленький, как спичечный коробок, в этих одичавших, по мере углубления в них, горах.
Нет, горы не одичали, они были еще полудики. Я прочел указатель на развилке: «Рыбачье». Других надписей не было. Ну что ж… Люди не дадут заблудиться. На большом шоссе насмешливо фыркали дымками «Волги», свистя под уклон. На моем прыгали камушки, вылетавшие из-под их колес на вираже, и птицы чирикали здесь вне расписания.
Скоро маленький автобус, еще более местного значения, чем предыдущий, с приподнятыми щитками мотора, подхватил меня, открыв передо мною дверь-полуавтомат, приводимую в движение длинным рычагом от руки водителя.
Этот автобус был как душа нараспашку. В чем ехали знакомые. Передавали приветы другим знакомым через тех, кто сходил на частых остановках. Говорили о ценах на базаре, о детях. Одним словом, судачили, перепрыгивая прямо с цен и болезней на Витьку-дурака, который развелся с Юлей, самой лучшей из лучших.