Страница 46 из 58
Акация стоит у калитки, полумертвая, полусухая.
И если есть тут, во всем дворе, один живой предмет, то это почтовый ящик. Он висит на толстом столбе, врытом под акацией, большой и внушительный, как буфет. И дверца у него открывается, как у буфета, на себя. И написано на ней крупно: «№ 39».
Столб был врыт и ящик привешен для писем сына, когда Харлаша еще уходил в море и письмо могли принести без него. От дождя ящик накрыт жестяным козырьком. Так он и сейчас висит, словно в фуражке, с четким номером, заметным издалека. Изредка старик подмазывает номер.
Лешка-почтальон, развозивший письма на велосипеде, ездил-ездил мимо, крутил педали, да и укатил в Мариуполь, на курсы судовых механиков, а новому почтальону надо знать, куда ехать… Да не едет…
И все же каждое утро старик выдергивает из железных ушек несуразно большого ящика палочку, распахивает дверцу и смотрит на пустое дно. Каждый день дает зарок пройти мимо и каждый день снова вынимает и вставляет шишковатыми пальцами длинный сучок в петли запора.
И топает к морю.
Сейнеры еще стоят на рейде, на виду у старика. Белые огни на их мачтах лучатся, как последние звезды. Когда они погаснут, начнется утро.
Старик идет по обрывистому берегу, по дороге всей своей жизни. Не скажешь, перед ним или за ним бежит тропа. Он ее протоптал. Между его домом и селом стоит «ожидалка». Всюду окна еще черны, рыбачки проводили мужиков и легли кто доспать, кто помечтать, кто размять спину, а в «ожидалке» окна желтеют. Здесь дозевывают в кулак, высасывают первые цигарки и самые разные люди — молчаливые, балагуры, бескорыстные трудяги и мрачные копеечники, старые и молодые — ждут друг друга.
Старик знает всех. Утро за утром повторяются рукопожатия. Курят на длинной скамье из двух толстых досок. Говорят о погоде и рыбе.
Кто-нибудь спросит старика:
— Витька пишет?
— А как же!
Придет Карпов, махнет рукой, застучат моторы.
Карпова, председателя, уважали. Невидного роста, а крепкий, с крупной головой бычьей посадки, на короткой шее, надежный человек. Спина у него как каменная плита. За такой спиной как за крепостью. Имел Карпов одну слабость — речи любил говорить. Хлебом не корми, водкой не пои — дай сказать речь. Может, оттого и в председатели попал, но от речей его, однако же, отучили.
Слушали его в «ожидалке», напихавшись на скамьи вдоль стен до отказа, обсев голый стол, подперев подбородки кулаками и сдвинув на лбы приплюснутые кепочки. Он каждое утро агитировал за выполнение плана и махал сверху вниз кулачищем, как кузнец молотом. А взмахнув последний раз, говорил:
— С тем и пока…
Три-четыре человека вставали. Остальные продолжали сидеть. Они спали. Досматривали сны. И ведь до чего тихо спали, черти, без храпа, как младенцы. Карпов зло вонзал колючие глаза в их каленые лица и начинал ругаться словами, от которых они тут же встряхивались и высыпали на улицу, ежась и спеша исчезнуть с председательских глаз.
До того отучили человека, что теперь иной раз соберется он сказать что-либо по нужному случаю, да только упрется пальцами в грудь собеседника, толкнет и уйдет, так ничего и не сказав.
И бегут рыбаки с обрыва. А там волны, вскипая все ярче, окатывают смолистые бока баркасов и сапоги людей.
Старик любил выкурить с рыбаками цигарку на скамье возле «ожидалки», но сейчас из-за этих самых вопросов про письма все реже ходит туда. Стоит вдали у камней, прячется, пока замелькают фигуры по откосу. Тогда идет. Тогда спрашивать о пустом ни у кого минуты нет.
Солнце выбирается из-за горизонта, цепляясь за берег первыми лучами, будто бросает к нему причальные канаты. Оно подтягивается все ближе, как далекий корабль, подходящий к земле.
Солнце рассказывает что-то старику.
Солнце рассказывает ему про ветер, а ветер — про море и про рыбу.
Иной рыбак остановится на бегу возле Харлаши, спросит, не сходить ли за Железный рог или к Средней косе, и не прогадает, услышав, что туда к вечеру лучше.
— Вчера небо было.
Что-то рассказало ему вчерашнее небо.
— Тишает… — говорит Харлаша.
Но его уже никто не слышит. Зато он все вбирает в свою душу: и хлюп волны, и хруст песка под сапогами, и оставшийся в воздухе запах самосада.
Баркасы с рыбаками отлетают от берега стаей.
Кто-то еще застрял на берегу, топчется у воды, и прямо-таки оглушает старика летящий оттуда разухабистый бас:
— Эх, ты! Здорово, Тереха, пропащая душа!
Ноги старика разъезжаются, уминают песок до дрожи в коленях. Он бежит. Неверящая рука хватает за плечо темную фигуру, властно поворачивает к себе:
— Тереха! Вернулся?
— Вернулся…
Тереха смотрит на море виновато, мелкими глазами, и в каждом глазу дрожит по капельке солнца.
— Два года пропадал и вернулся?
— Море… — отвечает Тереха, застенчиво пожимая плечами.
— И сына привел?
Возле Терехи трется мальчик, обтирая головой его жесткую брезентовую куртку.
— Прожени его домой, Харлаша, — наказывает Тереха и прыгает в баркас, весь пронизанный нетерпеливой дрожьку.
И этот баркас оставляет за собой пенный след.
И старик не слышит, о чем говорят там люди. А говорят они про него.
— Каждый день ходит старый? — спрашивает Тереха.
— Как на службу.
— Сын-то его не едет?
— Не едет.
— А хоть пишет?
— Да говорит, что пишет…
Море светлеет, синеет. А диск солнца, на который смотрят с берега старик и мальчик, растет и растет у них на глазах, ослепляя мир нестерпимым сияньем и растворяя в нем точку баркаса.
Когда одно солнце всплывает над морем, другое в нем тонет.
Море — зеркало. И в него глядятся и небо, и облака, и горы, и солнце. И если что-то не нравится морю, оно шумит, размывая отражения. А если его не сердят ни растрепанные тучи, ни согнутые в три погибели деревья, ни облупленные бока качающихся кораблей, оно тает от ласки и никак не может растаять.
И уходят в глубину небо за небом, солнце за солнцем, и этому тоже конца нет и не будет.
Солнце бросает последние взгляды на себя, охорашиваясь и проверяя, готово ли оно взлететь и засиять над всей землей. Старик-то знает, что к чему, а мальчику кажется, что здесь два солнца, что одно выводит за руку из воды другое, они складываются в восьмерку, но второе солнце боится и отстает, восьмерка растягивается, разрывается, и первое солнце летит в небо, а от второго остается только блестящая лужа, и бегут круги…
— Утонуло, — говорит мальчик.
Корявая рука Харлаши ложится на его голову:
— Не взяли тебя?
— Я еще маленький… А тебя почему не взяли?
— А я старый…
Харлаша идет по берегу, у самых волн. Мальчик иногда отстает, выковыривает ногой камушки из песка и кидает их в волны, уже напоенные светом. За спиной старика начинается свист, ни о том ни о сем. Просто так свистит себе мальчишка и кидает камушки в море.
— А ну геть домой! — хмуро говорит старик, повернувшись к нему.
Мальчик молчит, подкидывая серую гальку в руке.
— Геть, геть! — повторяет старик.
Мальчик обижается, обоими кулаками по очереди вытирает нос.
Нос у него утиный, как у отца, ноздрястый, а зубы редкие. Надо лбом топорщится, как у баклана, белый хохолок.
— Зачем? — спрашивает мальчик. В самом деле, что его ждет дома? Там еще сонно. И совсем неинтересно: умойся, ешь. А тут все незнакомое… — Я тебя не боюсь!
— Отец велел.
— Гы-ы! Отец-то не видит.
— Ах ты, недомерок!
Старик сердито наступает на мальчика, тот ждет, ждет и отскакивает:
— Не догонишь!
— А догоню — ухо выдеру.
— Ладно, ладно… — соглашается мальчик, пятясь.
В сыром песке остаются метки от его каблуков.