Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 58



— Вы чего обнимаетесь? Уже не надо! Кино уехало!

Сашка кутал Тоню краем своей куртки… Похоже, они оба не ночевали дома. Она так и была в платьишке, а он в робе. Похоже, глаз не смыкали… Сейчас следили, как уходят баркасы от причала, отсюда им было видно. Отсюда все море как на ладошке.

Вот уж и последний, самый последний баркас, И кто-то машет шапкой…

— Э-ге-ей!

Обернулся Илья Захарыч:

— Сашка! Дядя Миша Бурый… Тебя… Беги!

— Бегу! — сказал Сашка, погрел ладонь о Тонину руку или ее погрел своей ладонью и побежал, а она осталась смотреть, как он заметался между бочек, между брезентовых ванн с рассолом, вырвался на причал, скачками, вдоль узкоколейки для разгрузочных тележек, под лентой транспортера пробежал и, не останавливаясь, боком прыгнул в баркас, на чьи-то руки и ноги.

И баркас сразу отвалил.

А Тоня пошла не к поселку, а на обрыв, к Медведю, откуда еще долго видно корабли. Она шла одна над морем, обняв себя за бока, пряча под мышками ладони, потому что ветер дул все сноровистей, а она шла и пела для себя:

Вот какие живучие песни! Парусов-то в море давно не видно, а песни про паруса поют,

Ожидание

Сын приехал сразу после войны, пожил немного дома, постоял над могилой матери, посмотрел на море и скоро сложил вещи и опять укатил в какие-то дальние края, оставив не только старого отца, но и невесту Надю ждать да гадать, когда он вернется. Сначала старику приносили письма, бросали в самодельный ящик у калитки. Потом редко, раз в два, а то и в три месяца, доставал он со дна ящика тонкий конверт со знакомым почерком, а потом и вовсе даром открывал дверцу… Он сам накарябал и отправил сыну несколько писем — грозных, с ухмылочкой и просительных… Ни ответа, ни привета. Надя походила и перестала.

А старик все ждал.

Был он такой старый, что-никто не знал, сколько ему лет. Он и сам забыл. Звали его Харлашей, и кто-то врал, а может, и не врал, будто в дореволюционные времена на губернской рыночной площади стоял кабак с вывеской: «Харлаша». Так и было написано зелеными буквами на желтой жести.

Тогда солили рыбу в ямах, наспех вырытых возле моря. Ловили ее немало, а заводов таких, как теперь, и в помине не было. Из коптилен-завалюшек, из грязных посолочных ям поспешно переправляли нежную скумбрию и султанку в неведомый Питер, в Москву, а то и в Париж, укладывая спинка к спинке, как конфетки в коробочку. Не удавалось сбыть — гнила рыба, скармливали свиньям.

И какой-то догадливый купчик, плюнув на заботы о капризном товаре, поставил на торговом пупке, среди сутолоки, это самое питейное заведение и зажил припеваючи. Продав улов другим, более терпеливым купцам, удалой народ одним шагом шагал в кабак. Мимо «Харлаши» никто не проходил. Знаменитое было место.

Может быть, назвали кабак «Харлашей» в честь его деда, бесшабашного храбреца и забулдыги, одно имя которого подогревало людской азарт. Шторм ему был не в шторм, в любую погоду гнался он за косяками. Ведь тут промысел быстрый, вырвалась рыба из пролива, и сгинуло счастье, ищи-свищи его в открытом море, а море — глазом не окинешь… Одним словом, не боялся волны тот Харлаша, уходил на встречу с ней без разбора.

В трех километрах от села, за Голубиной горой, есть мыс Харлаши… Вытянулся он далеко в море, и две бухты моют его день-деньской солнечной водой и никак не отмоют рыжих скал. Бухты мелкие, и вода в них гуляет весело и светится.

Там и сейчас любят купаться голубинские девчата, убегая от села подальше. Можно посплетничать и посудачить, стоя нагишом по грудь в воде. Гикнет с берега какой-нибудь дурак, девчата присядут по шейку, вспомнят, что прозрачная вода их не спрячет, и пойдут кричать и брызгаться. Тогда уж ничего не видно.



Вроде бы с того мыса и выследил себе невесту отец Харлаши. Так шутят шутники. И мыс назвали его именем, не поленились…

Ходил еще недавно по морю катер «Харлаша», таскал скуластые дубы, груженные рыбой из ставных неводов, сипло гудел встречным кораблишкам, надо и не надо. Катер был латаный-перелатанный, хоть новый покупай, а все бегал и тягал дубы, и за рулем в капитанской рубке стоял живой Харлаша. Он мог бы рассказать, что с этого катера начиналось первое рыбацкое товарищество «Сельдь», да кому это было интересно? Старик мало говорил. Только, надрывая голос, кричал в помятый раструб команды, и столько он накричал их за свою жизнь, что голос ослаб…

Знающие люди, например Лука Авраменко, и те путаются, гадая, окрестили катер в честь здравствующего Харлаши или опять же его отца, в свое время лихо поджегшего кабак на базаре, чтобы зря не славил семью. В этой семье не мудрили с именами. Всех наследников называли Харлашами. И профессию они выбирали все одну…

Жизнь Харлампиев была простой и несмелой: от моря не отрывались. Если можно назвать несмелой жизнь на море…

А может, был он всего один, Харлаша, и это его жизни хватило и на кабак, и на мыс, и на катер. Да и катер уж давно сдали на хлам, а старик все живет.

Живет одиноко, на отшибе, за береговой скалой. С одной стороны от нее — ладные дома рыбаков, с другой — хибарка Харлаши. Примостилась над самым морем. Нашелся среди камней, полуокруженных водой, плоский пятачок, и на этом пятачке Харлаша, когда был молодой и бедный, соорудил своими руками жилье. Под домом, в мокрых трещинах, растут скользкие водоросли, прячутся и живут крабы.

Вот и он один во всем доме, как краб.

Ох, было тут когда-то весело, а сейчас пустынно. После смерти жены скатерки и салфетки загрязнились, запылились, и старик сгреб их в сундук, словно они отслужили свой срок. Цветов на окнах при жене стояло — света не видно, а теперь последний досыхает. Зайди в дом — не узнаешь, есть ли тут живая душа. Есть. Об этом сразу говорит запах табака. Почти всегда открытые настежь окна пропускают ветры со всех сторон. И под крышей не удерживаются никакие запахи: ни рыбы, которую Харлаша тушит себе в угольно-черном казанке, ни хлебной корочки, одаряющей горьким ароматом всякий дом с утра… Ветры все выдувают. Только с табаком они не справляются. Видно, им пропахла и штукатурка. Не выветришь…

И еще одна вещь говорит о жизни, о тоске, молчаливо бушующей в этом доме. Опираясь о сухой поплавок, на голом комоде стоит фотографическая карточка. Поплавок оторван от большого невода и сам большой, как хлебная буханка. Карточка едва достает ему до верхнего края. Когда она загибается в трубку от солнца, старик кладет ее на комод и разглаживает, пристукивая кулаком с тыльной стороны. И ставит на свое место.

Веселыми шальными глазами из-под черных материнских бровей смотрит на отца его единственный сын. На нем наглаженная косоворотка и в руках гитара. С гитарой ездил он к городскому фотографу… Щелкнул аппарат, и улыбка окаменела. Миг промчался, и годы промчались, а он все улыбается на комоде, в комнате, где родился и вырос.

Иной раз Харлаша посмотрит на карточку и вздрогнет. Еле слышный мотив донесется. Звуки заворошатся в душе… Старик стоит, закрыв глаза.

Люди хвалят сына за песню, а старик открывает глаза и говорит им, хотя вокруг никого нет:

— Сам он петь не умеет… Гитара у него — она поет.

А петь Витька умеет. Еще как! Не умеет писем писать.

Старик просыпается раньше солнца и ждет его на берегу. Он давно уже не ходит в море, но не может проспать ни одного рассвета. По рыбацкой привычке.

Еще веет холодком от звезд, еще луна, обдутая до блеска ночным ветром, висит у окна, а старик уже кашляет на лампу, и вот скрипит дверь, и тень его появляется на крыльце и пересекает двор.

Двор маленький. Обмазанная глиной печка, и колода для рубки дров с топором, глубоко клюнувшим в старую трещину, и клетка для кур… Клетка, правда, пустая… И сети без дела болтаются на шестах… Раньше накрывали ими от ветра копешку сена, когда старуха держала корову. А сейчас так себе висят и висят старые сети… Даже и не сети, а клочки от бросовых сетей… Днем лежит от них на полдвора клетчатая тень, ловит листья, слетающие с кривой акации. Примета, что живет здесь рыбак.