Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 104

Необходимость сесть и заново написать сказку чуть охладила его пыл: стало очевидным, что за месяц книгу, конечно, не кончить. В лучшем случае допишет к сентябрю одну только сказку.

А пока что, наученный кое-каким опытом («Не забывать о красной нитке. Если об этом забуду, то горя мне опять будет немало»), отметил для себя все самое главное и набросал план книги.

Главным героем снова должен был стать Борис Гориков, который приехал на юг, чтобы по соседству со знаменитым пионерским лагерем провести отпуск с сыном Алькой. Время тревожное. Из отпуска могут сорвать телеграммой в любую минуту, поэтому оба дорожат возможностью побыть вместе.

Бориса в самом деле отзовут (но уже потом, под конец). А пока их все равно разлучают. В лагере авария (не исключено вредительство). Лагерь остается без воды. И Борис, как инженер (допустим, военный инженер), будет руководить аварийными работами. Но надо куда-то деть Альку. Борис отдает его в лагерь, в отряд. Таким образом, в книге появятся вожатая Натка, другие вожатые, Наткина отрядная работа и те пионеры, которые приехали в лагерь со всех концов страны.

И он пометил в тетрадке основные вехи, на которых выстроит весь дальнейший сюжет.

«1) Натке приводят Альку. 2) Инженер уходит в горы (указать на перебои в старом источнике)».

И уже отчетливо виден финал - то, к чему он приведет всю книгу:

«Смерть

Приказ

Дорога

Далекий поезд

Кто же был Мальчиш-Кибальчиш?»

Тут же обдумал, как введет сказку в будущую повесть. Одна сказка-сон у него уже была во «Всадниках неприступных гор». Повесть эту он, правда, не любил, но опыт пригодился, хотя случай теперь был другой: во-первых, он писал детскую книгу; во-вторых, придумал необычную сказку; в-третьих, наркомпросовские педагогессы усиленно гнали сказку из детской литературы, чтобы «не отвлекала» от революционной действительности. И, рассчитывая позднее к этому вернуться, набросал предполагаемый разговор Натки со старшим вожатым Алешей:

«Что это еще за сказка… - (недовольно говорит Алеша) рассказала бы им про пионера, который предотвратил железнодорожное крушение».

«Да не слушают, - (отвечает Натка). - Ну, шел, ну, увидел, что гайки развинтились… подумаешь, какое дело…»

Каждое утро появлялся в редакции. Готовил материалы по своему отделу. Не мог дождаться вечера, чтобы прийти домой и записать то, что десятки раз за день проносилось в голове. Когда же попадал наконец к себе в комнату, сразу наваливалась усталость.

И потом другое - никак не мог «отписаться» за поездку. Обычно очерки свои писал легко. За два предыдущих месяца дал восемь не худших своих материалов: «Метатели копий» (по фельетону было принято специальное решение крайкома), очерк «Бензин. Керосин. Лигроин», фельетон «Сережа, выдай…», три статьи с судебного процесса, распутал таинственную историю закрытия рабочего распределителя в фельетоне «Ничего не вымышлено», а из путешествия прислал «Речь не о фонтанах».

Теперь же все шло до странного медленно. Долго не вытанцовывался последний абзац. Когда же пришел утром диктовать машинистке, показалось, что листки в руках у него совсем не те. Досадуя на себя, выпрыгнул в раскрытое окно, благо здание редакции было одноэтажным.

На третий день попал в больницу, пожалуй, самую грязную и заброшенную из всех, в которых ему доводилось бывать.

Хабаровская психобольница, писал он позднее, это было все, что угодно: «изолятор, инвалидный дом, школа самоснабжения, база для краденых вещей, тихий приют для бывших людей, но только не лечебница». Скупкой вещей у больных занимался даже завлечебницей Зонь.

Он разобрался в этом, придя в себя, когда его перевели к выздоравливающим и позволили гулять по больничному саду.

Бродить по аллеям, думая о том, сколько таких приступов у него еще впереди, было довольно грустно. Он позвонил в редакцию, попросил принести из дому две тетради в клеенчатых переплетах: одну почти исписанную, а другую чистую. Ему принесли.

Заодно крепко поговорил с заведующим больницей относительно размеров обеденных порций. Заведующий критики «снизу» не любил. Его тут же перевели в буйное, где он постарался незаметно спрятать под матрац обе тетрадки. А когда проснулся утром - замер от горя и бессилия: на столе валялась пустая обложка от общей столистовой тетради, которую соседи пустили на раскур.





Пришел в себя, лишь убедись, что на цигарки разорвана чистая.

После этого был сдержан и осторожен. Чтобы вывести на чистую воду Зоня и других деятелей «душеспасительного фронта», надо было поскорей выздороветь и выписаться.

Сначала тихим, благонравным поведением добился того, что снова перевели наверх.

На другое же утро встал в четыре часа, на цыпочках, чтобы не разбудить приставленного для наблюдений санитара, пробрался в ванную, окунулся в холодную воду и сел работать.

Нужно было дописать план и приступать к повести. Болезнь всегда некстати. Теперь же она была особенно нелепа. Ион твердо решил: не сдаваться.

10 августа: «Дела мои двигаются. Упорно работаю. Между прочим, лежу в психобольнице. Но это наплевать, все равно работаю. Настроение у меня очень хорошее, и на все можно мне наплевать, потому что голова моя занята только книгой.

Итак, что же сегодня дальше… Разговор о матери? - «У тебя есть мама?» - «Нет». - «Она умерла?» - «Нет». Дальше Натка не опрашивает и поэтому правды не узнает».

После этого пометил: «Доверчиво ИЗМЕНА (в большом глубоком смысле)».

«День опять солнечный. Падают первые листья. Много работаю и гуляю для отдыха в тихом, заросшем травой саду. Норма у меня - в день шесть страниц, но иногда даю встречный и делаю семь. В общем, книга будет написана. Сегодня 15 августа. Вспомнил прошлый год, это время. Я жил в Крыму и заканчивал «Дальние страны».

17 августа. «Сегодня в первый раз не выполнил нормы, то есть не написал шести страниц. Но зато у меня есть несколько страниц в запасе, это те, что я писал сверх нормы, - отчитывался он перед самим собой. - Кроме того, сегодня я разрабатывал наметку… и вся повесть лежит теперь передо мной как на ладони.

Стоят теплые, солнечные дни. Может быть, оттого, что именно в эти дни - ровно год назад - я был в Крыму, мне легко писать эту теплую и хорошую повесть. Но никто не знает, как мне до боли жаль, что он (Алька) в конце концов погибнет. И я ничего не могу изменить. Я могу только сделать, если это в моих силах, чтобы оставить крепкую память и горячую любовь к этому маленькому и Верному Человеку».

Работа двигалась стремительно. В дневниковой тетради продолжал еще разрабатывать план, а в новую заносил уже текст.

18 августа. «Солнце. Пишу быстро и уверенно. Удивляет молчание «Молодой гвардии». Впрочем, и на это мне пока наплевать… Сейчас главное - это писать.

Как я сейчас живу:

Весь в книге - весь около тени - Марицы Маргулис, около Альки и Натки. И страшные, бессмысленные рожи больных мне невидимы или безразличны.

Иногда подойдет какой-нибудь идиот - хуже всего, если из здоровых, фельдшер или фельдшерица… - Пишете? - Пишу. - Поди, стишки сочиняете? - Нет, не стишки… - А я, знаете, стихи люблю… У нас вот тоже один больной лежал, все пишет и пишет…

Очень хочется часто крикнуть: идите к чертовой матери! Но сдержишься. А то переведут еще вниз, в третье буйное, а там много не напишешь…»

Из персонала подружился с доктором Харченко (который подарил ему чистую тетрадь) и с фельдшером.

Мухиным, человеком деликатным и начитанным. Мухин однажды, как об очень постыдном, признался, что он… любитель-садовод.

Оказалось, что в Хабаровске таких несколько человек. Им удалось вывести устойчивые сорта фруктов, которых край совсем не видит. Это ему показалось столь диковинным, что он спросил: «Иван Степанович, а можно посмотреть ваш сад?»

Мухин смутился: «Можно. Только это не сад. Так, палисадничек… Как у всех».

В первый же день, когда позволили выйти в город («А то в этой больнице можно подохнуть с голоду. Дают только хлеб да вареную ячменную крупу»), зашел на Кавказскую улицу к Мухину. Иван Степанович был дома. И повел, пока светло, показывать свой «палисадничек».