Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 121

Все это могло стать пагубным для многих писателей, но на Фросте это не отразилось. Вероятно, жизненный комфорт и деньги не так уж много значили для него; в этом отношении он был так же нетребователен, как и Г. Г. Харди.

Фросту прежде всего нужна была духовная поддержка, и он находил ее у студентов в колледжах. Иначе он бы вовсе не приходил туда. Это говорит о том, какую важную роль в его творчестве сыграли американские университеты.

В свою очередь и он многое им дал, и не только престиж своего имени. Все его лекции были исполнены мудрости, порожденной сложностью, богатством его натуры — в частности, он был одним из интереснейших рассказчиков о поэзии (немного в меньшей степени — о других формах литературы). Так что я, хотя мне было уже более пятидесяти лет, — что еще удивительнее, — слушал его, как молодой человек.

И все же были в его жизни парадоксы. Ни один профессиональный писатель не тратил так много времени на преподавание. И это продолжалось до глубокой старости, чего не бывало ни у кого из профессиональных писателей.

Ему было трудно ладить с академическим литературоведением (с учеными других отраслей науки взаимоотношения у него были лучше), да и литературоведам было нелегко с ним. В академических кругах Фрост не получил признания, которого так страстно желал, и, за небольшими исключениями, его там до сих пор еще не признали.

Фрост был истинным художником, совершенно честным и правдивым, хотел писать хорошие стихи. Ничто не могло бы заставить его писать о том, что он считал дурным. Он никогда не позволил бы себе напечатать стихи, которые его не вполне удовлетворяли. Всю свою жизнь, более долгую, чем у Гёте или Томаса Харди{220}, самую долгую творческую жизнь поэта, какую только можно себе представить, он твердо придерживался своих собственных правил. В них он всегда был прост и благороден. Где-то в самых нижних пластах этой изменчивой, непостоянной натуры залегла твердая порода.

Таким он оставался до самого конца, с неуемной жаждой, которую никогда нельзя полностью удовлетворить, — писать хорошие стихи. Ему также хотелось, чтобы их считали хорошими. В этом он мало отличался от других поэтов, разве что его желание было сильнее. Но в то же время он хотел быть признанным на своих собственных, вполне определенных условиях. Восторженные аудитории, деньги и почести — все это было для него только отделкой, украшением, а не настоящим признанием. Он хотел, чтобы его считали поэтом, уж во всяком случае, не меньшим, чем Т. С. Элиот, но понимал, что этого нет. Будучи очень гордым и завистливым, он не мог подавить в себе зависть к Элиоту, который получил такое полное признание, которое только может быть у поэта в истории. Такого признания у Фроста не было. Уже в очень преклонных летах, став величественным патриархом, он все еще сохранил юношеские амбиции, неукротимость и юношескую страсть.

Вот почему Нобелевская премия так непомерно много значила для него. У Фроста было великое множество наград, но эта награда была важна вдвойне, тем более, что она была и у Элиота. Стало быть, он тоже должен ее получить. Тут он стал жертвой явного заблуждения. Даже получение Нобелевской премии не принесло бы ему того признания, какого он хотел, так как литературоведы все равно не изменили бы своего отношения к нему; ведь он по-прежнему оставался бы самим собой. Но пылкие люди не в состоянии оценить мудрые уроки литературной истории. Со страстной одержимостью Фрост хотел стать лауреатом Нобелевской премии по тем же причинам, по которым Г. Дж. Уэллс хотел быть академиком, членом Лондонского Королевского общества.





Из всех страстей человеческих наименее приятно созерцать зависть, в особенности когда она терзает людей значительных. Большинство из нас мучительно ненавидит ее в себе. Но, к несчастью, зависть — это профессиональное заболевание во многих областях нашей жизни, а особенно в искусстве. Причины этого очевидны. Критерий для оценки достижений в искусстве не столь отчетливо ясен, как в науке. Творчески работающий ученый обычно убежден в ценности своей работы в отличие от большинства писателей и художников. Я встречал двух-трех писателей, которые судили о себе с внутренней убежденностью (встречал я также и таких, которые с той же внутренней убежденностью считали себя не хуже Шекспира). Но уверенность в себе у писателя, поэта или художника — сравнительно редкий случай. Ее не было, конечно, и у Фроста.

Постоянные сомнения и неуверенность причиняют страдания и отравляют жизнь в мире искусства. Ученые нисколько не ближе к ангелам, чем писатели, но они не подвержены таким искусам. Нелепо было бы, например, Эйнштейну или Харди завидовать какому-нибудь другому ученому. Харди, самый непосредственный человек, какого я знал, с сардонической улыбкой говорил, что если бы Литлвуд решил задачу Гольдбаха[28]{221}, то он, Харди, страшно огорчился бы на целые сутки. И это было самое большее, на что он был бы способен. Во второй половине своей жизни Эйнштейн один, без всякой поддержки, выступал против физиков — сторонников квантовой теории. С этим сходна и та борьба, которую вел Фрост против модернистской поэзии. Однако Эйнштейну никогда и в голову не приходило считать своих оппонентов врагами. А вот те, кто знал Фроста в старости, еще далеко не успокоившегося, могли заметить, что писателям труднее всего быть добрыми и хорошими людьми. […]

К тому, что уже сказано, я добавил бы, что если бы мне представился случай выбирать, то из всех, о ком я пишу в этой книге, я бы, кроме Харди, безусловно, выбрал в друзья и Роберта Фроста. Я встречался с ним в Англии на приемах, где бывало человек десять. Для большинства стариков, которым уже больше восьмидесяти, такие вечера были бы утомительны, но его они, казалось, вовсе не тяготили. Он как бы ожидал «выхода», чтобы сыграть свою роль, и был то язвительным, то весьма забавным. Среди гостей обычно находилось несколько литературных обозревателей, которых он поддразнивал за то, что символику его стихов уловили другие критики, а не они.

«А ведь я простая душа, — объяснял он им (как будто кто-то из них поверил бы в это). — Когда у меня написано „спать“, то так это и понимайте. Спать — это не значит умереть». (Кстати сказать, сам он любил вздремнуть и мог спать чуть ли не в любом месте.) Потом игра шла по-другому, и он давал несколько туманное толкование — на этот раз всерьез — эмблем (это слово он употреблял в том же смысле, что и Диккенс) своей поэзии. Да, скорей эмблемы, чем символы. И затем следовало превосходное научное объяснение, совершенно ясное, великолепный образец научного анализа.

Через три года, в ноябре 1960 года, я встретился с ним в Беркли. Фрост только что пережил очередное ежегодное разочарование, связанное с присуждением Нобелевской премии. Мне сказали, что он очень расстроен. Наше свидание состоялось в доме Стюартов, куда я приехал к чаю. Был яркий солнечный день, типичный для Калифорнии. Дом Стюартов стоял на одном из склонов горы, и из окна видны были залив и Золотые ворота. Хозяева сказали, что Фрост еще спит после завтрака. Мы покончили с чаем и уже перешли к вину, когда Фрост вошел в гостиную. У него была еще твердая походка, и он был необычайно крепок для своего возраста. Глаза немного поблекли с тех пор, как я последний раз видел его, хотя, быть может, мне это просто показалось. Но он все же не был таким бодрым, как в Англии. Мы немного поболтали, он вспомнил детские годы, проведенные им в Сан-Франциско. Потом хозяева дома с чисто американской вежливостью извинились и оставили нас одних. Фрост был чрезвычайно тонким человеком. С такими людьми незачем играть в прятки, и, когда остаешься с ними наедине, надо быть прямым и откровенным. Я сказал, что ожидал присуждения ему Нобелевской премии и очень сожалею, что этого не произошло. Он пристально поглядел на меня и кивнул головой. Он не притворился безучастным, а сказал что-то в том смысле, что хорошо было бы ее получить. Тут он вдруг мрачно усмехнулся и начал рассказывать историю, по всей вероятности вымышленную, о некоем безнадежном кандидате — не из англичан или американцев, — который уже много лет «упускает» Нобелевскую премию. Он пустил в ход все средства, и его заверили, что на этот раз дело решенное. В день присуждения премии он сидел в кругу своих почитателей. На столе стояло шампанское. Ждали телефонного звонка. Долго ждали. Очень долго. Наконец раздался звонок. Ему сообщили о присуждении премии другому и назвали имя победителя. «Это невозможно!» — вскричал он. Он без конца повторял «невозможно», он не мог поверить в это, со злорадством пояснил Фрост.

28

Одна из не решенных еще задач в теории чисел, предложенная петербургским академиком Гольдбахом (1690–1764). — Прим. перев.