Страница 53 из 54
— Ну и на здоровьечко, — улыбнулась она.
Голос этой женщины, далекая солдатская песня, звон самолета в ясном небе, березовая рощица, светящаяся удивительной чистотой и белизной, — все это сливалось в единую, радостную, свободную и светлую картину.
На заснеженном пустыре за городом проходило военное учение. Молоденький лейтенант, наверное только из училища, в новой щегольской шинельке со свежими малиновыми петлицами и в новенькой ушанке, с новой блестящей звездочкой, раскатисто, упиваясь своим голосом, выкрикивал команду. Я постоял возле. Он удивленно поглядел на меня, и разрумянившееся, счастливое лицо его говорило: «Видишь, как хорошо и ладно я это делаю, и понимаешь теперь, какое дело война!»
Появились домики, плетни заснеженных огородов. Улицу переходили цепочкой гуси, шествовали они мирно, спокойно, величаво вытянув шеи, и изредка сердито гоготали. Маленькая девочка в красном капоре, из открытой калитки наблюдавшая за гусями, тихо и счастливо засмеялась.
— Хорошо? — спросил я.
— Ага! — она снова засмеялась.
Я шел тихой праздничной улицей, мимо маленьких деревянных домиков с красными флагами над карнизами окон, мимо сугробов у ворот, палисадников.
И эти липы в белом пушистом инее, и ярко-красные флаги на ветру, скрип журавлей, дальние голоса… Будто я жил на этой улице давным-давно. И этого деда в тулупе и старой буденовке я узнал; и эту женщину, которая провожала своего внука в школу; и самого внука с клеенчатым портфелем в руках; и даже пробегающего через улицу пса, которого, наверное, зовут Серый.
— Серый!
Он остановился и строго-дружелюбно поглядел: «Откуда знаешь?»
Я шел все дальше и дальше и вот услышал из репродуктора знакомый спокойный голос. Если бы одновременно закричали, запели, заговорили тысячи радиостанций, все равно из какофонии мирового эфира, из обрывков мелодий, писка, лая, чужого бреда — от Аляски до Антарктиды — я сразу сердцем уловил бы голос Москвы.
Это был голос отчизны, страны, где я учился в школе, где ребенком бегал по высокой траве, где жили мать, брат и сестры, все товарищи и друзья.
Из дома на противоположной стороне улицы вышел человек в ватнике и замасленной рабочей ушанке.
— Вы кого-нибудь ищете? — спросил он.
— Нет.
Он тоже прислушался к радио.
— Что случилось? — тревожно сказал он.
— Ничего.
Он удивленно взглянул на меня и пошел своей дорогой.
А я стоял с колотящимся сердцем и слушал радио, полный бесконечной, единственной на всю жизнь любви.
И душа, жившая все это время в постоянном и суровом напряжении, как бы отделенная глухой стеной от впечатлений и воспоминаний, которые могли ее ослабить, внезапно и сразу открылась, музыка, сменившая речь, лилась в душу, как чистая река, напоминая об огромном мире, в котором есть музыка, книги, и смех, и беседы с товарищами, и поезда, и новые города, и все, что я любил.
Я иду через весь город, иду и читаю на углах: «Улица Лермонтова», «Улица Чехова», «Улица Ленина». Я иду по улицам и, как самую прекрасную на свете книгу, читаю вывески: «Городские ясли», «Школа механизаторов», «Контора лесопитомника»…
И вот вижу маленькую, почти совсем незаметную вывеску: «Районный комитет ВКП(б)». Стою перед ней без шапки, стою и читаю ее, удостоверяясь, что именно так и написано: ВКП(б).
В большое окно видна была комната, полная людей.
Все сидели, лишь один, в защитной гимнастерке, с виноватым лицом, стоял, как-то мрачно и жалко улыбаясь.
Я понял: его прорабатывали.
Улицы становились шире, оживленнее; появились удивительно праздничные витрины магазинов; сквозь широкое окно фотографии виден был сидящий в старинном кресле перед аппаратом сержант с биноклем и автоматом на груди; на школьном дворе шумели, играли в снежки дети; у киоска стояла очередь, люди на ветру разворачивали газеты: «Правда», «Известия», «Комсомольская правда».
Все здесь близкое, дорогое и знакомое до мельчайших черт — и лица, и улыбки, и береты девушек, и крохотные кепчонки мальчишек.
Я с наслаждением вдыхал воздух живой улицы: сладкий запах пекарни, и одеколонный запах парикмахерской, и даже специфический нарпитовский запах столовой, у которой стояла очередь.
Все виделось, слышалось, чувствовалось с воскресшей впечатлительностью.
Мимо торопливо проходили люди. Я смотрел на их озабоченные или веселые лица и не понимал, почему они не оглядываются, не удивляются и, казалось, не замечают эту оживленную улицу с красными флагами, открытыми магазинами, звучащим радио. «И я раньше не замечал, как следует не ценил. Только сейчас я понял это».
Я пошел по улице, где у каждого крылечка стоял часовой с автоматом, по заборам палисадников вместо дикого винограда вился красный шнур штабной связи, из открытых форточек доносилось стрекотание пишущих машинок, и из дома в дом озабоченно ходили писаря с папками и бутылками чернил.
— Слушай, дядька, как пройти на Пушкинскую? — на ходу обратился ко мне молоденький сержант.
— А я не дядька.
— Да, не дядька… — сказал сержант, растерянно взглянув в мое лицо.
— Где-то видел Пушкинскую, а где — не знаю, может, это было в другом городе? — я усмехнулся.
— Не местный? — спросил сержант.
— Нет, куда там! — я снова усмехнулся.
Сержант торопливо ушел, но все оглядывался, и через несколько минут уже за углом меня догнало:
— Документы!
Передо мной стоял патруль — капитан и боец.
— Как Москва? — спросил я капитана. Но он, как бы не расслышав вопроса, повторил:
— Документы!
Боец смотрел поверх меня куда-то в конец улицы.
— Ножик есть? — сказал я.
Боец перестал смотреть в конец улицы и взглянул на меня, а потом на капитана.
— Вот здесь! — я показал место на внутренней стороне левого рукава, наверху, где был зашит комсомольский билет. Я прощупал — билет был на месте.
Капитан достал записную книжку, вынул из нее бритвочку и внимательно, точно движения мои сами по себе представляли для него интерес, следил за мной.
Я подпорол подкладку и осторожно достал сложенную вдвое, еще мокрую, ржавую и разбухшую книжечку.
— Откуда? — спросил капитан.
— Киев, — сказал я.
Капитан сурово взял комсомольский билет, посмотрел на фотографию, потом на меня и вдруг с какой-то неожиданно появившейся у него нежностью стал расправлять побуревшие, слипшиеся, с расползшимися чернилами, похожие на промокашки листки.
— Карловку не проходил? — спросил боец.
— Нет, Карловки не помню.
— Там у меня батя, — сказал боец.
— Москва? — вспомнил капитан, возвращая документ. — Москва на месте, товарищ Корнилов. Москву не отдадим! — И потом на прощание: — Побриться бы нужно, а то и в самом деле на дядьку похож.
Парикмахер, в кресло которого я сел, спросил:
— Под польку?
— Сильно зарос? — спросил я. Хотелось рассказать все, что произошло со мной.
— Бывает, — парикмахер заработал машинкой. А когда намылил и начал брить, сказал коротко: — Серьезная борода!
Я вышел из парикмахерской.
На углу сидел с ящиком смуглый мальчишка-чистильщик и, то ли согреваясь, то ли приглашая прохожих, стучал по ящику щетками. Я поставил ногу на ящик, и он тотчас же поднял щетки, но замер в нерешительности, критически оглядывая сапоги.
— Каши просят!
— Знаешь, сколько они прошли? — сказал я.
— Много! — ответил мальчик.
Он заработал щетками вовсю, даже сбил на ухо шапку: ему стало жарко.
— Готово! — возвестил мальчик и в знак этого стукнул щетками по ящику.
У меня были деньги еще из Киева — две красные бумажки по три червонца. За это время я потерял ощущение стоимости денег и неуверенно протянул мальчику тридцатку. Он посмотрел на нее и цокнул языком.
— Ух, дядь, сдачи нет…
Я пошел к вокзалу, он был далеко за городом.
Из долины прямо на меня летел, выпуская сжатые клубы свежего белого пара, локомотив и, поравнявшись, словно узнал меня, закричал.
Я вышел на пути и с наслаждением почувствовал теплый каменноугольный уют железной дороги.