Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 54

Мы вышли из лесу с хворостом на спине. Просто идут мужики из леса в село.

Вдруг Нюнка ухватил меня за рукав.

— Стой! Ни с места! — Лоб его до невозможности сузился в одну линеечку.

У мельницы маячил зеленый часовой. Рядом с ним — треножник пулемета.

Поворачивать было поздно.

— Иди прямо и не гляди по сторонам, — сказал я Нюнке. Но уже через минуту я услышал свистящий шепот:

— Он смотрит на нас, он не спускает с нас глаз.

Мы приближались к часовому.

Немец, с надвинутой на самые брови пилоткой, широко расставив ноги, стоял у пулемета и, глубоко засунув руки в карманы шинели, смотрел куда-то вверх.

— Он специально поджидает нас, — захныкал Нюнка.

— Перестань!

— Да страшно…

— А думаешь, мне не страшно, сукин ты сын!

— Улыбайся! — вдруг зашипел Нюнка. — Улыбайся, будто нам хорошо!

Я взглянул на Нюнку. Лицо его улыбалось. Оно было как застывшая маска.

Часовой лениво перевел глаза с облачного неба на шлях, видно было, как мы попали в поле его зрения. Он продолжал стоять, широко расставив ноги, не меняя позы, не шелохнувшись.

— Давай остановимся, — предложил Нюнка.

Я нащупал за пазухой пистолет.

— Скажем только «здравствуйте». Хорошо?

Мы поравнялись с часовым. Я увидел посеревшее, резиновое от стужи лицо с неестественно длинным, будто приклеенным носом. Бессмысленное, ненужно-чужое лицо. Он смотрел на нас и молчал. Нюнка на секунду остановился, поправил на спине пук хвороста. Мы миновали часового, но спиной я чувствовал направленный на нас пулемет.

— Сейчас он выстрелит в нас, вот увидишь, — сказал Нюнка.

— Если ты не перестанешь, я тебе в морду дам, — сказал я.

Минуту было тихо.

Впереди проселок круто заворачивал за высокий черно-сухой лес подсолнухов. Мы повернули и оба сразу взглянули друг на друга.

Лицо Нюнки медленно расплывалось в блаженную улыбку.

— Фиг, а? — сказал он.

— Пошел ты — знаешь куда?..

— А что? — сказал Нюнка. — Хорошо! — Лицо его еще продолжало улыбаться.

Я повернулся и вошел в черные заросли подсолнечника.

— Не оставляй меня одного! — завизжал Нюнка.

Он еще что-то кричал, но ветер относил его слова.

Быстро смеркалось, и скоро уже ничего не было видно вокруг. Здесь снега почти не было, поле — сероед, каменное.

Я сбился с дороги и пришел к старому ветряку. Не тот ли это ветряк, у которого стоял немец с пулеметом? Неподвижные крылья ветряка под ударами ветра скрипели, и весь он содрогался и гудел, точно работали мельничные жернова. Внутри было тепло и мельнично-уютно, пахло мышами, паутиной. Я уже собирался переждать первую темноту, пока взойдет луна, когда вблизи ясно послышался стук копыт. Во тьме не видно было ни коней, ни всадников, но бодро звучали громкие русские голоса.

— Левее, левее, бери на Казацкое, — сказал один.

— Что, это здесь застрял Сидельников из автобата? — спросил другой.

— Ворона этот Сидельников.

Я пошел за голосами и вскоре очутился на дороге; перед глазами из земли выросли темные строения, совсем рядом сверкнул свет: приоткрыли дверь. Я был в деревне. Через несколько шагов у избы наткнулся на груженную железными бочками машину. Я обошел ее кругом: полуторатонка! Это, наверное, и есть «ворона Сидельников». Теперь я постучал в избу.

— Кто там? — спросил из-за двери женский голос.





И впервые за все это время я ответил громко:

— Русский!

Загремел засов, свет ударил в глаза, и мягкий, приятный, звучный женский голос сказал:

— Пожалуйста, входите, товарищ!

Фронт! Вы представляете себе дороги, забитые колоннами подходящих войск, беспрерывную линию траншей и колючей проволоки, снайперов, следящих за каждой двигающейся на поле кочкой, понатыканные всюду секреты, засады, мимо которых придется ползти адской ночью, выбирая проход между ракетчиками.

А вот бывает совсем и не так. Вражеские войска прошли стороной, по асфальту, а тут пусто, по-осеннему мирно, отдохновенно, и вдруг на каком-то повороте дороги — длинная стрела к лесу: «Хозяйство Полушкина — 300 метров»; в лесу нет уже хозяйства Полушкина, но среди лапчатых елей обдает сладким теплым дымом обжитого места.

Вдали в поле проскочил камуфлированный броневичок. Наш или немецкий?

И вот неожиданно в рассветной дымке посреди пустой деревни вдруг встретился красноармеец, идущий от источника с брезентовым ведром, на котором изображен красный крест, и сказал, что тут санитарный взвод.

По дороге навстречу скакали всадники в шинелях и черных пальто: разведка.

И вот уже пошла штабная шестовка, встречаются мотористы БАО, писари АХО в зеленых фуражках, краснощекие регулировщицы с флажками! Дома!

…Иду назад по замерзшему каменному полю, и оно не кажется теперь диким, необитаемым, плывут над ним светлые облака, и льется из них нежный розовый свет восходящего солнца. Спускаюсь в овраг — и не такой он уже крутой и заброшенный здесь, в низине, только гуще пахнет землей, увядшими листьями.

Вот и лес, в котором остались товарищи.

Среди деревьев мелькают повязки раненых. Как странно, что они еще ничего не знают, что у них такие землистые, измученные, безнадежные лица.

— Наши! — кричу я. — Наши! Эй вы, слышите?

…Они не идут, они бегут беспорядочной толпой. Опять овраг, серое поле, стрела «Хозяйство Полушкина».

— Вон, вон, за соснами!

Теперь уже все видят двигающиеся между деревьями красные звезды на башнях танков.

И все, кто мог и не мог: раненые на костылях, женщины с детьми на руках, мальчики, — рванулись через поле к танкам. Они бежали, падали, подымались, снова бежали и кричали.

Никто не мог после сказать и припомнить, что он кричал. Кричали: «Ура! Наши!» Кричали: «Братцы, танки!» Кричали: «Русские!» И просто кричали: «Мама!»

И многие плакали.

4. Красные флаги

5 декабря…

Как мираж на горизонте появился и поплыл навстречу, весь в живых, подымающихся к небу голубых дымах, освещенный ярким восходящим солнцем, белый город.

Было такое же раннее утро, когда мы выходили из Киева к дарницким мостам. Сколько времени прошло с тех пор? Год, десять лет, целая жизнь? Неужели это было только два с половиной месяца назад? Неужели в семьдесят девять дней можно столько втиснуть?

Позади Киевская, Полтавская, Харьковская, Сумская, Курская области, а тут уже Воронежская. Если бы идти в мирное время по шоссе, по асфальтовым дорогам напрямик, то семьсот километров, а сейчас, считая все крюки, обходы, будет и вся тысяча.

Там, вдали, где был город, в воздухе что-то рождалось, сначала жалобное, тоненькое, пискливое, точно кричал ребенок, которого не выпускали на улицу, а потом, набирая силы, все громче, басом, сотрясая окрестности.

— Что это? — спросил я шофера, который копался в моторе остановившейся на дороге машины.

Шофер удивленно взглянул на меня.

— Фабрика, что, не понимаешь?

— А-а!

Фабричный гудок ревел протяжно, долго в пустынном одиночестве утра, и казалось, все напрасно. Но вот на его призыв откликнулся еще один гудок, а потом и третий, и слились в едином хоре, который звал город с синими дымами, белые пустынные поля проснуться, жить, трудиться. С внезапной силой вернулось чувство возможности жизни.

Гудки гудели, и я шел вперед. И когда гудки стихли, то в наступившей тишине услышал характерный шум проснувшегося большого города: удары железа, сигналы машин, дальние приглушенные крики.

Навстречу шла женщина в белом пуховом платке с кошелкой.

— Здравствуйте! — нараспев сказала она с той нежностью и доброжелательностью, с которыми обращаются русские люди на дорогах к незнакомым людям. Что-то горячее, твердое подкатилось к горлу. Хотелось стать на колени и целовать землю, на которой стояли я и эта женщина в белом пуховом платке.

— Товарищ, вы больны, вам плохо? — спросила она.

— Мне хорошо, мне еще никогда не было так хорошо! — сказал я.