Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 54

Свет медленно угасал, и вместе с ним угасала ярко-синяя, как во сне, трава. И только теперь я почувствовал сырость и холод ночной земли.

После ракеты ночь, полная непонятных звуков и шумов, кажется темнее и загадочнее. «Вот доползу до того белого камня, если ничего — встану».

Светло-серый древний валун был мокрым и ноздреватым. Я немного отдохнул возле него, прислушиваясь к шорохам ночи, и поднялся на ноги. И точно включил свет — немедленно наверху раздался хлопок: холодное белое пламя ударило прямо в лицо. Ракета, освещая струящийся ручьями дым, медленно падала прямо на меня; но теперь я увидел и ракетчика.

Он лежал под скирдой, накрывшись плащ-палаткой, выставив из-под нее только руку с ракетницей.

И странно: именно после этого у меня прошел страх и ночь перестала казаться загадочной и всезнающей. Я увидел и понял ее — слепую, в страхе притаившуюся под темной плащ-палаткой, как этот немец-ракетчик, ожидавший каждую минуту нападения. И я впервые почувствовал себя хозяином этих дальних темных полей.

И деревья, и кусты, и молчаливые камни, которые раньше казались застывшими в угрожающих позах часовыми, теперь приблизились к душе и стали понятными и родными, и дерево, под которым я стоял, зашумело вдруг листьями, словно рассмеялось: «А ты нас боялся!..»

Я вышел на широкий шлях. Тоненькая жалоба телеграфной проволоки ранила душу; она точно жаловалась на судьбу свою, на то, что она вот так, ненужная, висит и нелепо гудит на ветру.

Я остановился и прислушался. На всем громадном пространстве ночи не слышно было ни одного звука. Где-то очень далеко на горизонте вспыхивали зарницы, и непонятно было — это пожар, или молния, или артиллерийская стрельба. Я стоял и прислушивался, и казалось, ночь тоже застыла, и прислушивается ко мне, и смотрит на меня, и ждет: что же я предприму?

Но вот в тишине вдали что-то зародилось, точно гудение шмеля, все нарастая, и скоро ясно послышалось: «Ру… ру… ру…» Я притаился в кустах. На полной скорости, без света, шли темные машины-фургоны.

Тени крытых машин, касаясь меня, проносились мимо, клубилась пыль, в ушах рычало и гудело, а я механически считал: пять… шесть… семь… И все время вместе со счетом, не мешая ему, меня неотступно занимала мысль: «Неужели это уже разведка?»

И только когда колонна прошла и красный огонек последней машины мигнул и исчез, я ощутил теплый удушающий запах бензина, услышал, как колотится сердце, и вдруг почувствовал счастье разведки.

Я пошел обочиной шляха. Скоро потянуло прохладой. Вдали блеснула река, и в сумраке рассвета зачернел мост со светлыми провалами взорванных пролетов. Впереди, до самой реки, был открытый луг. Я остановился и у самого края поля, где были кусты, лег в несжатую рожь и стал наблюдать за рекой.

Наступало утро, такое же, как всегда, — заалел восток, и стало бледным небо, и первый утренний ветерок еще сонно, нерешительно пробежал по полям, точно мать погладила спящего ребенка перед тем, как разбудить его. А потом вдруг ветер рванул колосья, поднял пыль: «Давай подымайся!»

Проснувшиеся птицы молча слетели с деревьев и тотчас же стали искать что-то на утренней земле. Я притаился, и большой черный ворон важно прошел прямо передо мной, то ли разминая затекшие во время сна ноги, то ли направляясь к зарытому вчера под кустом кладу, и вдруг, заметив меня, блеснул вороньим глазом, с криком взлетел и стал кружиться и кричать над молчаливыми, туманными, невыспавшимися полями. Чего он хотел? О чем предупреждал?

Вокруг было тихо и пустынно. Но вот с противоположного берега, недалеко от взорванного моста, что-то отделилось темное, большое и поплыло через реку, все приближаясь. Скоро я различил паром. Когда паром причалил к этому берегу, с него съехала подвода. Она прогремела по шляху мимо меня, и я увидел на ней чернобородого дядьку. Подвода направилась в поле, к маячившей вдали молотилке.

Солнце тем временем пригрело землю и обсушило слезы на траве.

Было тихое, спокойное утро, и ничто не напоминало войну.

На поле стали появляться люди. Заработала молотилка. Тогда и я вышел из засады. Женщины, старики и подростки убирали серпами хлеб, грохотала молотилка, дымилась золотая пыль. Пахнуло знойным запахом нагретой солнцем соломы, хлеба, парного молока, и донесся звонкий девичий голос: «Товарищ бригадир!»

Вокруг по дорогам с ревом проносились черные тюремные немецкие машины. Выли в небе самолеты. А это был сказочный золотой советский остров.

Известный, дорогой и дружеский мир.

«Мы знаем, кто ты и куда ты. Счастливой дороги!» — говорили взгляды людей.

Я пошел к реке. Пустой паром стоял у берега. Сивый дидусь сидел на берегу и чинил сеть. Было уже знойно.

— Бог в помощь, — сказал я.

Дед поднял голову, помигал глазами и тихо ответил:

— Здорово, сынок.

— Перевезешь? — спросил я.

— А что, давай, — он отложил сеть в сторону.

— Многих перевозил?

— У-у! — ответил он.

— И ночью перевозил?

Старик внимательно поглядел на меня.

— Бывало и ночью.

И немцев перевозил?

— Сами себя перевозили, — уклончиво ответил он.

С крутого берега было видно далеко вокруг.





Солнце пробивало толщу облаков: похоже, там, в небе, горели огромные люстры, и мощные световые столбы стояли над степью, освещая холмы и белые села.

По дальним степным дорогам ползали в пыли карликовые немецкие машины. Кое-где у околиц заметны были скопления войск, от них отделялись группами всадники и скакали от села к селу.

Вдали поднялась стрельба, и пучки белых ракет расцвели и рассыпались в небе бледными звездочками.

Я долго глядел, чтобы все хорошенько запомнить.

— Ну что, поедешь? — спросил старик.

— Нет уж, — сказал я, — пойду в другое место.

— Ну, смотри сам, тут их действительно… — по-своему понял старик и снова взялся за сеть.

Я пошел назад через луг.

Вот и поле с молотилкой.

— Для кого молотите? — спросил я девушку в повязанной по самые глаза косынке.

— Для кого надо, для того и молотим, — откликнулся со стороны сердитый голос. Это был машинист молотилки.

Я узнал в нем чернобородого дядьку, который утром приехал на пароме с той стороны.

В это время подошел ко мне один маленький, долгогривый, пощупал мою кожанку.

— Комиссар?

— Уйди ты!

— Давай меняться! — предложил он.

— Уйди, я тебе сказал.

— Смотри! — погрозил он. — Давай меняться!

— Не цепляйся! — крикнул на него чернобородый.

— Наделает беды, — проговорила женщина.

В это время у края поля на огромных вороных конях появились немецкие кавалеристы. Крики: «Комм! Комм хер!» Казалось, и колосья зашуршали жестче, солнечный свет потускнел, и какие-то тяжелые тени легли на поле и лица людей. И такая тоска сжала сердце!..

Чернобородый подъехал на возу, сердито сунул мне грабли, и мы вместе стали накладывать сено.

Люди на поле работали молча, настороженно и отчужденно — уйдя в себя.

— Шабаш! — сказал чернобородый, и мы пошли за возом сена.

Зеленый чужестранец внимательно смотрел на нас, и конь его тоже не сводил с нас бешеного взгляда, фыркал и бил копытами о землю.

Женщины украдкой смотрели из-под серпа: «Иди, сынок, иди, не выдадим». А в синих глазах деревенской девочки было: «Ну иди же, дядя, скорей иди!»

— Бувай! — сказал чернобородый.

Но только я хотел выйти на проселок, сзади дико засигналили.

Из серой, похожей на металлическую лодку «татры», поблескивая стеклышками в глазу, вылез длинный и тощий, с острым, костистым профилем и жилистой, как у старого петуха, шеей, офицер в массивной фуражке, на высокой загнутой тулье — череп и кости — эсэсовский герб.

За ним выскочил солдат, на чугунном лице которого было выражено: «Кого бить?» И тоже с черепом на фуражке.

И у шофера — череп.

Из машины, оглядываясь, вылезал переводчик.

— Селение? Волость? — спросил он.

— Чего? — переспросил чернобородый. — Не понимаю.