Страница 22 из 59
— Шелковые чулки и дрожки? — насмешливо произнес Рахмиэл. — Не будет дрожек. Не будет. Промчались мимо. И потом — урядник не позволит.
— Почему?
— Кто же чужаку колотушку доверит?
— Никто и знать не будет. Какая разница, кто стучит — ты или я? Урядник все равно по ночам дрыхнет. Хочешь, я и хромым прикинусь, и старым?..
— Урядник не позволит, — нетвердо возразил Рахмиэл.
— Дай мне колотушку.
— А ты хоть знаешь, как под утро ко сну клонит? Заснешь — тебя и сцапают.
— Не засну.
— Только почувствую, бывало, что ко сну клонит, сразу и начинаю…
— Что?
— Говорить, — сказал Рахмиэл. — У тебя есть с кем по ночам говорить?
— Есть.
— Лучше всего с мертвыми. Их больше, чем живых. Только у меня одного их целая дюжина. А у тебя мертвые есть?
— Мать… братья… сестры… сын Исроэл…
— Вот и хорошо. Мать, даже мертвая, уснуть не даст. Можно и с дураками. Дураков еще больше, чем мертвых. Только кликни — тут же сбегутся.
— Дай колотушку и ложись, — сказал тот, кто назвался его пасынком Ароном.
— До ночи еще далеко, — заметил Рахмиэл. — Выйдешь, когда стемнеет, спустишься по косогору к рыночной площади, повернешь направо и возле дома Маркуса Фрадкина с божьей помощью начнешь… Только очень тихо. Маркус Фрадкин не любит, когда громко стучат. Однажды он даже пожаловался уряднику. Тот подошел ко мне и сказал: «Почему ты, дед, под Фрадкиными окнами гремишь?» — «Для меня все окна одинаковы, господин урядник», — ответил я. «Чтоб больше под Фрадкиными окнами не гремел. Понял, дед?» Но я не послушался. Стучу, стучу, стучу. Пусть знает: колотушка для всех одинаковая… для тех, кто спит, и для тех, кто бодрствует.
Рахмиэл откашлялся и продолжал:
— Рабби Ури, тот наоборот. Любит, когда во всю громыхаешь. Иногда он распахивает окно и требует: «Рахмиэл, громче! Громче! Господь бог должен знать, что есть на свете такая дыра, как наше местечко, и такие дураки, как мы с вами. Громче! Громче! Господь бог должен знать!» Я, пожалуй, действительно прилягу.
— Ложись, ложись, я тебе щавель сварю и картошку. Казимерас принесет козьего молока, и мы с тобой закатим пир в честь всех дураков на свете, — засуетился тот, кто назвался Ароном. — И воду согрею. На ночь попаришь ногу и полегчает.
— А корчму Ешуа Манделя обходи стороной, — посоветовал Рахмиэл. — Позавчера Семен сюда приходил. Тебя искал. Убить грозился. Схватил меня за горло и давай орать: «Ты скажешь, скотина, кто он?»
— Что же ты ему сказал?
— Я ему сказал: «Семен, дай бог, чтобы твои дети и внуки так разговаривали с тобой, как ты со мной!»
— И все?
— И еще я сказал: «Ты спрашиваешь, кто он, я тебе отвечу: сын дурака и отец дураков». Лучше ему на глаза не попадайся. Обходи корчму стороной. Дойдешь до москательно-скобяной лавки братьев Спиваков, срежешь угол и сразу к настоятельскому дому. С Семеном шутки плохи. Он — племянник Спиваков и с урядником на короткой ноге. Увидит тебя ночью с колотушкой, и нам несдобровать. Господину уряднику не скажешь, что ты сын дурака и отец дураков.
— А ты ему вот что скажи: Арон из рекрутов вернулся.
— Но ты же не Арон… ты же не Арон… Нет у тебя на правом плече родинки. Нет.
— Есть, — сказал человек в ермолке и спустился в погреб за картошкой.
В погребе жили крысы. Голодные, они, видно, ждали, когда Рахмиэл испустит дух. Крысы бросились к тому, кто назвался Ароном, и он отпрянул от них и прижался к затхлой, в грибных и лишайных наростах, стене. Он стоял и отыскивал взглядом в темноте холмик прошлогодней картошки, огороженный заржавевшей железной решеткой. Неужели, подумал он вдруг, человек приходит в мир для того, чтобы накормить крыс и могильных червей? Что дворцы, что дрожки, что шелковые чулки и гамаши по сравнению с его дыханием, отлетающим, как пух от тополя, с ноздрями, которые у всех одинаковы, будь то богатей или нищий?
Крысы возились в темноте, и от их нетерпеливой возни, от их голодного недовольного писка мутило, как от отравы.
Тот, кто назвался Ароном, быстро напихал в дырявое лукошко загаженные крысами картофелины и, не оглядываясь, поднялся по расшатанной лесенке наверх. Вот оно — начало той лестницы, которую в судный день спускает ему господь бог! Вот оно — самое долгое и трудное начало, хотя и взбирается он наверх не с ворохом чужих грехов, а с безгрешной, обглоданной крысами картошкой.
Рахмиэл спал. Тот, кто назвался его пасынком Ароном, подошел к кровати и накрыл его тонким, как саван, одеялом. Он сел на край кровати и стал смотреть на неподвижное Рахмиэлово лицо, и чем пристальней он всматривался в него, тем больше находил стежек к кладбищу. Разве морщины — не тропки к могиле?
Как он похож на моего отца, подумал человек в ермолке, и воспоминание ослепило его, как свеча, которую неожиданно поднесли к глазам, опалив ресницы.
— Отец, — тихо произнес он. — В погребе крыс больше, чем картошки.
Рахмиэл дышал тяжко и неровно. Из его ноздрей, заросших седым грязным пушком, вырывался не воздух, а чад, как на пожарище.
Тот, кто назвался Ароном, открыл глаза и вдруг провел рукой по застывшему лбу Рахмиэла, словно этим движением хотел стереть хотя бы одну — самую короткую — тропку к могиле.
Но Рахмиэл не почувствовал его прикосновения, не услышал его слов, ему было все равно, сколько в погребе крыс и сколько картошки.
Пусть спит, решил тот, кто назвался его пасынком Ароном, пусть спит. Только праведникам господь бог дарует смерть во сне без всяких мучений. Если Рахмиэл умрет во сне, значит он — праведник, значит, всевышний простил ему единственное прегрешение — послушание, хотя во времена неправедных царей, во времена разврата и беззакония нет большего греха, чем послушание.
Тот, кто назвался Ароном, на мгновение представил себе, как крысы вылезают из погреба, как вгрызаются в мертвую руку Рахмиэла, свесившуюся с кровати, как стаскивают его на пол и своими ненасытными мордами тычутся в умолкшую колотушку.
Он снова провел рукой по его лбу и обрадовался, когда на ладони обнаружил росинки чужого пота.
— Человек — огород, засеянный богом, — вспомнил он слова отца. — Всю жизнь он поливает его своим потом и кровью.
Своим потом и кровью поливал свой огород Рахмиэл. Только росинки от них остались. Только росинки. И урожай — крысы.
Тот, кто назвался Ароном, встал, помыл картошку и принялся ее чистить большим затупевшим ножом. Он осторожно снимал шелуху и кидал очищенные картофелины в чугунок. Кидал и прислушивался к всплеску воды, к тяжелому и неровному дыханию Рахмиэла и к тому, чего никому не дано услышать, но всем дано испытать.
За окном зарядил дождь. Он падал на землю, как намаявшийся бедняк в постель — бездумно и безответно.
Тяжелые капли долбили прохудившуюся крышу, и с закопченного потолка на пол капала осень.
Когда в избу вошел Казимерас, в чугунке закипала вода.
— Рахмиэл спит? — спросил он на пороге, огромный и мокрый.
— Спит, — ответил тот, кто назвался Ароном.
— Я ему козьего молока принес, — сказал Казимерас, не двигаясь, как бы боясь расплескать молоко, белевшее в открытой глиняной миске.
Он прошел на середину избы, поставил миску на стол и поклонился.
— Куда ты? — остановил его тот, кто назвался Ароном. — Погоди. Сейчас картошка сварится, сядем и поедим.
— Спасибо, — сказал Казимерас. — Я уже сегодня ел картошку.
— Поешь еще раз, — сказал человек в ермолке. — Картошку можно кушать весь день. Картошку можно кушать всю жизнь.
— Скоро новая поспеет, — нерешительно промолвил Казимерас, польщенный вниманием. — А почему ты меня ни о чем не спрашиваешь?
— А о чем тебя спрашивать?
— Кто я?
— Ты — Казимерас, — сказал тот, кто назвался Ароном.
— Да.
— Ты гасишь по субботам у евреев свечи.
— Да. Скоро будет пятнадцать лет. — Казимерас приосанился. — Хорошая работа. Чистая. Придешь, дунешь, и все.
— И сколько ты их за пятнадцать лет погасил?