Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 59

— Разве упомнишь.

— А я помню.

— Ты что, тоже гасишь?

— Тоже, — ответил тот, кто назвался Ароном.

— Но ты же еврей?

— Еврей.

— Еврею грех гасить, — сказал Казимерас.

— Смотря какие свечи, — ответил тот, кто назвался Ароном, и слил из чугуна воду.

— Свечи все восковые… все одинаковые, — усомнился Казимерас.

— Только на столе.

— А где ж еще?

— Где еще? Вот здесь, — сказал тот, кто назвался Ароном, и ткнул себя в грудь.

— В сердце?

— В сердце, — сказал человек в ермолке. — Одну столько лет гашу и погасить не могу.

— Как же ты ее погасишь? — простодушно спросил Казимерас. — Сердце погаснет, и она погаснет, — добавил он и покосился на кровать, где храпел Рахмиэл.

— Она и тогда не погаснет, — тихо сказал тот, кто назвался Ароном, и разворошил кочергой угли.

— Что же это за свеча? — удивился Казимерас и заморгал суеверными глазами.

— Садись. Сейчас мы с тобой полакомимся, — перебил его тот, кто назвался Ароном.

— А Рахмиэл?

— Рахмиэл болен. Пусть отдыхает.

— Только… только молоко я не буду… Молоко для Рахмиэла, — предупредил Казимерас.

— Молоко и я не буду.

Они сели за стол и стали вылавливать из чугунка картофелины. Казимерас ел медленно, время от времени поднимал свои белесые, состоявшие как бы из одного белка, глаза, разглядывал потолок, качал крупной, как пень, головой и гадал, что же это за диковинная свеча, которая горит в сердце и которую нельзя погасить.

— Давно ты знаком с Рахмиэлом? — осведомился тот, кто назвался Ароном.

— Давно. Он меня к Маркусу Фрадкину и привел. Привел и сказал: «Господин Фрадкин! У него, — то есть у меня, — не легкие, а кузнечные мехи. Он любую свечу за сто шагов погасит!» Маркус Фрадкин поначалу Рахмиэлу ни в чем не мог отказать.

— Почему?

— За Арона, видно.

Казимераса так и подмывало спросить чужака, правда ли, что он и есть Арон, но он не решался. Спросишь и еще Рахмиэлу повредишь. В конце концов пусть разбираются сами, нечего ему, Казимерасу, в еврейские дела встревать. Он, конечно, Рахмиэлу по гроб благодарен, торчать бы ему где-нибудь в деревне или надрываться на лесоповале, но зачем злить Маркуса Фрадкина или сына корчмаря Семена. Семен сюда недаром прибегал, что-то вынюхивал, высматривал, выискивал. Будь чужак и Ароном, Рахмиэлу от этого какой прок? Явился, можно сказать, на похороны. Казимерас и сам старика похоронит, и даже помолится за него, пусть не в синагоге, пусть в костеле, за хорошего человека любому богу можно помолиться и бог не осерчает. Опоздал, Арон, опоздал…

— А где ты в рекрутах служил? — все же спросил Казимерас у того, кто назвался Ароном.

— На турецкой границе.

— Ишь ты! — чуть ли не с завистью воскликнул Казимерас. — А как они выглядят?

— Кто?

— Турки. Как евреи или как мы?

— Как евреи.

— И у них по субботам гасят свечи?

— А тебе что, к туркам захотелось?

— Вдруг судьба занесет. Тебя же туда занесло?

— Занесло, занесло, — нараспев повторил тот, кто назвался Ароном. — Куда только меня не заносило!..

— А я все время на одном месте сижу, — пожаловался Казимерас.

— Что же тебя держит? Свечи?

— Коза, — ответил Казимерас.

— Козу продать можно.

— Продать-то можно, но она без меня сразу и подохнет.

— Почему? Трава в другом месте не та?

— Трава-то та. Да ее только доить будут.

— А что с козой еще делать? — удивился тот, кто назвался пасынком Рахмиэла.

— Любить… Это человек без любви может… а коза — нет… Коза и года не протянет… сразу подохнет. — Казимерас помолчал и спросил: — Ты теперь с Рахмиэлом до конца будешь?

— До какого конца?

— Ну… этого…

— Не знаю, — сказал тот, кто назвался Ароном.

— Дела?

— У тебя одна коза, а у меня целое стадо…

— Но стадо… стадо… как же любить целое стадо?

Казимерас встал из-за стола, согнул указательный палец, поправил усы, кашлянул сухо, отрывисто, почти сердито.

— Если Рахмиэл до вечера не встанет, — сказал он, — я заменю его… В ночь на субботу и по праздникам я всегда сторожу за него…

— Сегодня не пятница, и до праздников еще далеко, — ответил тот, кто назвался Ароном. — Крышу бы надо починить. На голову течет.

— Надо бы, — буркнул Казимерас. — Да Рахмиэл не дает. Денег, говорит, на нее жалко. А гвозди, сам знаешь, нынче дороги. За горсть Спиваки ох, как дерут. Вернется, говорит, Арон, он и починит. Рахмиэл и деньги для него копит.

— Деньги для Арона? — оживился человек в ермолке.

Казимерас почувствовал, что сболтнул лишнее, и зачастил:

— Какие там деньги! Гроши! Дай бог, чтобы на похороны хватило. Хотя Рахмиэл не хочет лежать со всеми вместе. Лучше, говорит, отдельно… где-нибудь на огороде… А я говорю: лучше вместе… Вместе и под землей веселей. И потом все мертвые — братья. Нет среди них ни лесоторговцев, ни козопасов, ни ночных сторожей… все равны… И крыша одна на всех… и не течет… А он: нет и нет. Если Рахмиэл, не дай бог, умрет, что мне делать?

— Встать пораньше, подоить козу и принести молока, — сказал тот, кто назвался Ароном. — Принесешь и поставишь на стол. И каждый, кто к нему придет, будет смотреть на глиняную миску и думать о том, что все на свете не выпьешь.

Казимерас недоверчиво посмотрел на чужака, пожал плечами и не спеша зашагал к двери.

Тот, кто назвался Ароном, подошел к кровати, наклонился над спящим Рахмиэлом, уловил его дыхание, укрыл одеялом голые, торчавшие, как заржавевший семисвечник, ноги, прогнал надоедливую муху, кружившую над глиняной миской, и вышел из избы.

На дворе лило как из ведра. Все вокруг было перечеркнуто дождем. Только деревья стояли, как на панихиде, стойко и скорбно, да коза Казимераса мекала где-то под навесом.

В москательно-скобяной лавке братьев Спиваков никого не было, и человек в ермолке долго ждал, пока не появился хозяин, тучный, в пенсне на мясистом носу, с неторопливыми черепашьими движениями, сам похожий на черепаху. Он застыл за прилавком и вытаращил на покупателя свои сонные, увеличенные стекляшками глаза.

— Что еврею угодно?

— Еврею угодны гвозди.

— Христа распинать? — спросил Спивак и рассмеялся. Смех его рассыпался по прилавку, как сдача.

— Крышу чинить.

— А крыша у еврея есть? — Спивак снова засмеялся, только на сей раз сдача была покрупней.

— Есть. Но, как всегда, дырявая.

— Истинная правда! Истинная правда! — зачастил толстяк и запустил руку в ящик с гвоздями. — Как всегда, дырявая… Хорошо сказано… Отлично!.. Когда же, позвольте у вас спросить, у нас будет крыша как крыша?

— Когда-нибудь будет, — ответил тот, кто назвался Ароном.

— Когда евреев не будет? — съязвил Спивак и добавил: — Сорок копеек.

— Запишите на наш счет.

— На чей счет?

— На счет господа бога, — ответил тот, кто назвался Ароном, и стал ссыпать гвозди в карман.

— Ха-ха-ха, — загрохотал Спивак, — Любому нищему, любому голодранцу дам в долг, но господу богу? Ты слышишь, Хаим, — обратился он к кому-то невидимому, — господь бог берет у нас на сорок копеек гвоздей в долг. Ха-ха-ха! Слышишь, Хаим? У господа бога в кармане и сорока копеек нет? Ой, я умру со смеху! Ой, держите меня! У господа бога крыша прохудилась!.. Ой, я умру со смеху! Ой, держите меня! Хаим! Хаим! Ты слышишь?

— Господь бог воздаст вам и вашему брату Хаиму за каждый гвоздь сторицей, — сказал тот, кто назвался Ароном, и чинно вышел из лавки.

Смех Спивака преследовал его до самого Рахмиэлова овина. Он звенел, как сорок копеек, как сорок сороков гвоздей, и дождь был бессилен заглушись его.

Весь день до самого вечера тот, кто назвался Ароном, чинил крышу. Он весь промок до нитки, но сидел наверху и вгонял в доски гвозди. С каждым ударом топора он приговаривал:

— Господь воздаст сторицей… за каждый гвоздь… за каждую каплю пота и крови… сторицей… Смейтесь! Смейтесь!

Никогда еще он не был так близок к господу, как сейчас, сидя на крыше Рахмиэловой развалюхи и орудуя коротким, захватанным чужими руками, топором. До неба, вдруг прояснившегося и обретшего не осеннюю бездонную глубину, было рукой подать, и человеку в ермолке не хотелось спускаться на землю. Что он на ней не видел? Сорок лет, как сорок копеек, как сорок гвоздей… кому он их отдал? Куда вогнал?