Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 168

В одну из ночей буксиришко, пользуясь высокой водой, притащил землечерпалку; гремя цепями, чудовище выжирало вековое лоно реки: здесь намечалась лесная гавань и приёмные трубы водонасосной станции. Река молчала, но жёлтая кровь длинными полосами прочертила её текучее тело. Чудовище исчезло ночью, как и появилось, а утром сотни людей потянули через реку, чуть наискось, стальные тросы и могучие пеньковые канаты; они сооружали запань, преграду для молевого сплава, основные массы которого уже тащились где-то по верховьям. Река цвела людьми, а люди песнями, и хотя была суббота, Кир не посмел ударять в скитское било: да и некого становилось звать на вечерни…

…всё медлил враг. Строители полюбили это место, с которым связала их судьба. Стройке, которая сотни раз повторялась на материке, они придавали особое величественное значенье, когда представитель губернской инспекции спросил у Фаворова, что делают на машине, чертёж которой валялся на столе, тот ответил с задором: социализм!.. А то была всего лишь монтажная схема машины для дезаэрации воды, которую изготовляли для Сотьстроя за границей. «Ловок на язык!» — не без зависти подумал Увадьев, заметив улыбку Сузанны, а сам тем же вечером крикнул на производственном совещании фразу, хлестнувшую, как лозунг: «Работайте, как черти! Про вас песни сложат…» Не было, пожалуй, надобности их понукать, и Потёмкин верил, что только из ложного достоинства Ренне, старейший возрастом, держался за свой скептицизм.

— Вы чудак, Филипп Александрович, — убеждал Потёмкин, и исхудавшие пальцы его играли, как у пианиста, — вы всё ещё видите в нас беспочвенных босяков, посягнувших на историю. Вы заражены старыми, российскими масштабами… для вас и Пётр катастрофа! Ха, босяки правят богами… так? Но, даже минуя огромные социальные смыслы, кто, кто из прежних русских буржуа мог бы затратить тридцать миллионов на целлюлозный комбинат?

— Пока только шесть, — веще и сухо поклонился Ренне и глядел не в глаза, а куда-то в пёстренький поясок Потёмкина. — Вы живёте сто лет спустя — я теперь — я инженер — я заведую лесозаготовками. Техника не любит наивных — вы хотите высшую математику заменить элементарной! Может быть — вы пишете стихи?

Потёмкин махал на него руками:

— Ничего, пускай… я люблю скептиков, это как соль. Только не говорите этого Увадьеву!.. Он бросил курить и ходит злой… и потом, как бы это сказать, нет в нём мясного состава, он из другого вылит, из красного чугуна… он не поймёт! А мне не хочется, чтоб вы ушли… ушли, не убедясь в нашей правоте. Читайте газеты, Филипп Александрович, читайте наши газеты… там значительно всё, от заголовка до объявлений!

Ренне со снисходительным лицом сцарапывал незримое пятнышко со своей старомодной, с острыми полями, фуражки:

— Вам надо к доктору — у вас глаза — нехорошо.

Именно Потёмкин, чувствуя окрепшую силу своего детища, и предложил однажды сохранить скит как людской заповедник, чтоб и через полсотни лет жители города Сотинска могли удостовериться, в какие смешные игры тешились предки; кстати нужно же было где-нибудь сохранять барулинскую медаль с толстым лицом предпоследнего царя! Шутки его всерьёз никто не принял, но как-то случилось, что неписаное это постановление прошло в жизнь, и напрасно Фаддей Акишин, войдя в азарт разрушенья, терзал по праздникам увадьевское терпенье. В такие дни, по необъяснимой причуде, он надевал линялый пиджак, доставал из сундучка картонную лошадку, купленную у бродячего торговца игрушками Фунзинова, и ходил с нею всюду, ища Увадьева. Пусть бы только расспросил, а уж тут и расскажет Фаддей и про внука, и про погибшего его отца, и про весь свой могучий род, и про всё, что приключилось с ним, пока пробился сквозь толщу крепостного столетья до Фаддея.

— Эй, хозяин, когда монахов-то трясти почнём? Не скупись, рушь, комиссар, построим вчетверо.

Увадьев принюхивался и грозил пальцем: не нравились ему мужицкие, с жёлтой искоркой, глаза Акишина…

— Опять пьян, ровно антипкин кобель? Выгоню я тебя за ворота, старого чорта.

Статный во хмелю и даже щеголеватый чуть-чуть усмехался Фаддей и выставлял вперёд своего конька.

— Ты вот его пужай, бумажная душа, а меня не испужаешь. Мне пьяному-те семь рублей в сутки цена, видите ли что. Нет в тебе, чтоб понять ремесленного человека, жестосерден ты, хозяин!

Не вынося никакой развязной задушевности, Увадьев отплёвывался и хлопал дверью. Тогда, обиженно подмигивая лошадке, гладя облыселый круп её, расписанный, как розан, старик отправлялся в скит; это было единственное место на свете, где ещё не ведали его занимательных историй. Его встречал сам Вассиан, мастер на всякую дипломатию, и вёл в трапезную пить чай; туда поодиночке, чтоб не пугать редкостного гостя, сбиралась вся скитская верхушка. Не притрагиваясь к угощенью, трезвея с каждой минутой, Фаддей молчаливо восседал на почётном месте, а лошадка покачивалась рядом, на шатком столе:



— Что деется-то? — начинал Кир и придвигал деревянную миску. — Ты капустку-то кушай, во хмелю капустку хорошо. Ты смешной, ты шутливой, в гроб глядишь, а с игрушкой ходишь… Что деется-т?

— Ничаво, — хмурился Фаддей и прятал лошадку за пазуху озеленевшего пиджака, который сидел теперь на нём мешковато и глупо. — Всё в аккурат. Маненько на Кавказе земля тряслась. Теперь утихла.

— Европа-то что? — с неуверенной надеждой вопрошал Вассиан, поталкивая Кира, чтоб молчал.

— Ничаво, стоит.

Вассиан долго и мелко смеялся, и вдруг спрашивал ненароком:

— Ультиматум-то боле не засылали?

Тогда вскакивал Фаддей, и лицо его перекручивала злоба:

— Чего, чего, сидите, почто не гибнете! — кричал он, и плотничий кулачище вздымался над капустой. — На рупь, злодеи, веселья мне испортили… Кого, кого о чём спрашиваете? Может, я и сам теперь… — Он не договоривал и крепче прижимал лошадку к сердцу. — Кто Волховстрой строил? я! Кто на Кашире всею опалубку вёл?.. я! На Шатуре кто дома воздвигал… И кто сына моево на границе убил? Моё, плоть мою… ну!! — Его ярила неустоявшаяся боль по сыне, пограничнике, подстреленном из-за рубежа, и Вассиан предусмотрительно отодвигал капусту. — Чего не дохнете… в черноту оделись… Мрите, всяко мрите, от водянки, от зудной хвори, мрите, пока не поздно. Тошно мне с вами! Ровно маятник я промеж вас, головой вниз, мотаюсь… там страшно, а у вас и пакостно. Плевать мне, плевать на ультиматум!..

Он бесповоротно уходил, величественно и навсегда унося лошадку за проредевший волосяной хвост; по горькой обязанности Вассиан провожал его до парома.

— Кинь словечко-то на прощанье, от доброго слова не обедняешь! — напоследок выпрашивал Вассиан. — Додушат нас, как мух, аль не допустят?

— Чего, сами полопаетесь.

На воде оставалась от парома широкая, недолговечная дорога; глядя на неё, хотелось Вассиану бежать, догнать Фаддея, спросить то главное, страшней чего нет в мире, — затмилась ли навеки правда? Но дорога растворялась в теченьи реки, и Вассиан ещё печальнее подымался в гору. Единственный выход оставался братии: перенести Фиваиду дальше на восток, где бродят ещё не стрелянные звери, лежат некопаные земли, живёт неграмотный человек. Уйти предполагалось ночью, а остатнее место пустить огнём. Евсевия, благо и весил мало, должны были нести по очереди Филофей, Феофилакт и Ксенофонт, беглец афонский. Уже смастерил Устин подобие креслица, обшитое войлоком, на манер козули, как носят каменщики кирпичи на стройку; уже натащил Филофей сухого можжевелового хворосту охапок тридцать в хлебню, откуда час спустя по уходе должно было возникнуть пламя; уже назначена была ночь ухода, как вдруг наступило непредвиденное обстоятельство: заболел Евсевий, и болезнь его была смешная — насморк.

Тогда, осознав в нём ещё живого человека, братия спохватилась и несколько раз выносила Евсевия на воздух; так и мещане проветривают время от времени содержимое глубоких укладок. Прикрытый кисейкой от комаров, святой недвижно, как чурбак, лежал на соломенном тюфячке, маленький и уже подсушенный знойкими ветерками смерти. На четвёртые сутки, когда освоились со светом его ослабевшие глаза, его перенесли по собственной просьбе ближе к берегу и подсунули под спину мешок с мякиной, чтоб святой мог сидеть и видеть… Должно быть, многое переменилось за те десятки лет, которые пролежал Евсевий в своей прижизненной могиле. Цветистые зелёные пятна сумбурно распускались впереди, а в них качались алые шары, и он обиженно покачал головой, когда ему сказали, что это шиповный куст, сплошь облитый цветами. Нет, видно, его обманывали!.. Сюда, где раньше сладостно тешила слух тишина, врывалось теперь перебойное гуденье локомобиля, а там, где ускользающая Соть мощно взбегала в небо, простиралось серое первозданное месиво; да и то немногое, что ещё доступно было глазу, застилало старческой слезой. Он огорчённо отвернулся к братии и, с трудом разглядев их озабоченные лица, понял, что от него, пока не утерял дара речи, ждут они последнего поученья.