Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 183

— За что вы его… — отважился наконец Сербин, кивнув на Козубенко.

Второй австриец взял у Макара из рук книжку и попробовал прочитать первые строчки. Но по-русски у него не получалось. Он засмеялся и отдал Макару книжку обратно.

— По-кацапски, — сердито сказал он, — теперь пускай пан забывает. Ныне по-украински учиться будете!

— Большевик! — нехотя отозвался на вопрос Сербина третий австриец. — Прятался, хоронился…

«Довершилась Украпнi кривда стара…» — подтянул Туровский.

Тогда вперед выступил Макар. Его бледное, веснушчатое лицо совсем побелело, и веснушки казались нарочно нарисованными. Он даже поднялся на носки и изо всех сил прижал руки к груди. Но Сербин поскорей оттолкнул его назад и заслонил собой. Макар мог все испортить — ведь он сейчас заговорит по-русски, и еще неизвестно, как галичане-легионеры к этому отнесутся. При красных Макар свободно разговаривал по-украински, но при Центральной раде он изъяснялся принципиально только по-русски. За это его уже дважды били сотники и хорунжие.

— Это ошибка! — крикнул Сербин.

— Дер иртум! — вставил-таки Макар. — Эр ист кайн большевик! [10]

Бронька Кульчицкий дернул Сербина за рукав.

— Но…

— Молчи! — прошипел Сербин. — Ведь он же из нашего города… железнодорожник… свой… Это ошибка! — крикнул он австрийцам. — Он украинец!

— «Най пропаде незгоди та тяжка мара…» — продолжал напевать Туровский.

Козубенко выпрямился, губы у него задрожали. Он снова утер лоб рукавом, и черная прядь появилась на русой голове. В груди заныло тоскливо и тошно. Ведь это измена! Так спасаются только трусы! Но ведь это не он сказал, что он не большевик.

— То правда? — нерешительно переспросили австрийцы. — Пан украинец?

Сердце колотилось и замирало. Нет! Козубенко не может принять заступничества в такой форме. Нет, нет! Пускай расстреливают, сразу же, здесь, под этой бакалейной лавкой! Кровь ударила в голову, и он уже раскрыл рот.

Но внезапно — совсем уж неожиданно именно здесь и сейчас — почти рядом, в начале улицы, где отходила дорога на Станиславчик, вдруг грянули звуки военного духового оркестра. Еще не перестали бухать пушки на киевской линии, пулеметы еще трещали за вокзалом, еще били пачками винтовки с Нового Плана, а свалившийся с неба оркестр уже исполнял «Ще не вмерла». Музыка все приближалась, наплывала, и неторопливый, но частый топот сотен конских копыт сопровождал бравурную мелодию.

Минута — и из-за угла показались ряды всадников. Гимназисты, как и все остальные, обернулись туда.

Тогда Козубенко изловчился и изо всей силы хватил ближнего австрийца кулаком по затылку. Каска слетела, и, загремев карабином и брякнув манеркой, австриец грохнулся наземь. Но Козубенко этого уже не видел, а только слышал. Еще долетело до него щелкание затворов, испуганные выкрики «хальт», — он подскочил и уже скатился на черную вязкую землю по ту сторону забора. Несколько пуль с хрустом пронизали истлевшие доски — над самым ухом и выше головы. Кто-то ухватился за верх и скреб тяжелыми подошвами по доскам забора. Козубенко вскочил на ноги и, не разбирая пути, кинулся вперед.





Несколько деревьев, кучка голых колючих кустов, садовая скамейка — все это вихрем промелькнуло мимо Козубенко, он перескочил через широкую помойную яму, и уже снова перед ним был забор. Он перемахнул и через этот, и черный кудлатый пес схватил его за ногу, но зубы соскользнули с твердого голенища. Посреди небольшого дворика застыл растерянный, перепуганный старичок.

Козубенко оттолкнул его, свистнула пуля, и со звоном посыпались стекла из окна, он забежал за сарайчик. Еще один забор, еще прыжок, еще дворик. Садики были как один, узкие и тесные, Козубенко пробежал их несколько и, может быть, только в пятом понял, что пули уже не свистят над его головой, стрельба утихла и выкриков «хальт» тоже не слышно…

Гимназисты сбились в кучку и прижались друг к другу. Но австрийцам было не до них. Собственно, австрийцев уже и не было: они бежали вдоль забора, они стреляли, они скрылись за воротами.

Конники тем временем широким строем выехали на Шуазелевскую улицу. Впереди на вороном жеребце восседал атаман с длинными седыми усами. За ним везли знамя — огромное, желто-блакитное, с золотым трезубцем на древке. Оркестранты красовались в новеньких синих жупанах. Казаки были в широких шароварах, на спину свисали длинные красные шлыки. Зима прошла не зря: из-под каждой папахи уже спускался на лоб тонкий, как ус, извивающийся оселедец.

— Ленька! — завизжал вдруг Бронька Кульчицкий.

— Репетюк!

Впереди второй сотни гарцевал молодой и стройный старшина. Шаровары на нем были красные, шлык с золотой кистью, жупан с откидными рукавами. Старшина покосился в их сторону, поправил пенсне на широкой тесемке, подобрал губы, чтобы не позволить себе улыбнуться, и придержал коня. Потом огрел его нагайкой и молодцевато вылетел из рядов. Конь ступил на тротуар и остановился перед гимназистами.

— Милорды! — приветствовал их Репетюк, предательская улыбка все же заиграла у него на губах. — Сервус! Все свои? Мсье Туровский? Кабальеро Макар? И вы, мой сеньор Бронька? Все еще зубрите грамматику?

Репетюк не оставил своей неизменной привычки — он не обращался иначе, как «сэр, мсье, милорд».

— Ты был в Галиции? А Воропаев? А почему ты без оселедца?

Выгнанный товарищами год назад, в первые дни февральской революции, из гимназии за антисемитизм, Ленька Репетюк окончил школу прапорщиков. Теперь он был хорунжий, и на левом рукаве у него красовался роскошно шитый золотом трезубец и треугольный шеврон.

Репетюк покраснел и презрительно усмехнулся. Перед ним стояли всего только мальчишки-гимназисты. Они продолжают ходить в класс, зубрить историю церкви и неправильные французские глаголы. А он уже полгода не слезает с коня в походах и боях за неньку Украину. Он перегнулся с седла и хлестнул нагайкой мертвое тело, лежавшее перед ним поперек тротуара.

— Хо! «Товарищ» Буцкой? Большевистский главковерх! Адье-лю-лю, привет вашей бабушке! — Репетюк направил коня прямо на труп. Но конь изогнулся и осторожно переступил через мертвого. — Мое почтение, джентльмены! Однако спешу за полком. Приходите на вокзал — угощаю немецким пивом, майне герн!

…Козубенко прислонился к яблоне и перевел дыхание. Сердце колотилось, грудь сжимало, ноги дрожали. Он прислушался. Кровь стучала в виски, и в ушах звенело. Но он почувствовал — вокруг стоит абсолютная тишина, погони нет. Радость хлынула в грудь и разошлась по телу горячими волнами. Значит, он все-таки удрал! Сам удрал, а не как-нибудь там. Прекрасно жить на свете!.. Он осмотрелся. Сад сиял в весенних лучах солнца, пустынный и тихий. И был это как раз садик слесаря Буцкого. Слесарь Буцкой убит. И машинист Кияшицкий тоже. А Стах? Ведь ему прострелили ногу. Интервенция победила!.. Козубенко ткнулся лицом в локоть и зарыдал. Коротко и в голос. Потом сразу утер глаза и поглядел вокруг. Садик был маленький и убогий — в точности, как у Козубенкова отца на Пеньках. На арендованной у графа Гейдена земле семь вишен, горькая черешня, две яблони и орех. Теперь с оккупантами вернется и граф Гейден. Всё, очевидно, вернется. Помещики, офицеры, царский режим, городовые… Козубенко не выдержал и засмеялся. Нет, не может этого быть, чтобы все вернулось к старому. Разве же люди согласятся?… Он раздвинул кусты крыжовника, осторожно, чтобы не поломать веток, — Буцкой очень любил крыжовник и смородину, — и вышел на дорожку. Почки на сирени уже налились, земля под ногами лежала черная, маслянистая; кое-где короткие зеленые хвостики уже прорезали ее: пролески, сон. Зима кончилась. Солнце стояло высокое и теплое. Козубенко остановился. Решение надо было принимать немедленно — пробираться через фронт к своим или остаться здесь и искать подпольную явку?

Явки Козубенко не имел. Он не должен был оставаться в подполье. Ему надлежало отступить в качестве помощника машиниста на бронепоезде «Большевик». Это впервые кочегару Козубенко предстояло ехать помощником. В первый рейс. Эх!

[10] Ошибка! Он не большевик!