Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 79



— Вроде договорились, — сказал он Фене, положив трубку. — Будет твой Сеня механиком.

А она словно не слышала. Встала перед ним, закинула руки, поправляя темные волосы, повязала снежный свой платок, который надевала только по большим праздникам, и, вся красная от волнения и решимости, выдохнула:

— А я ведь тебя любила, Андрей Григорьевич! И пошла от него неспешно, колыхая широкими крутыми бедрами.

Проклятая баба! И годы не берут. Хотя какие еще годы, чуть постарше Глаши, муж — одна видимость.

Зашел Мытарин Яка. Снял у порога шапку, прошел к столу, сел осторожно на скрипнувший стул, достал из кармана кривую самодельную трубку.

— Курить-то можно? — спросил хмуро.

— Кури, — Щербинин не сводил с него пристального взгляда. — Я вызвал тебя, Яков, как егеря охотничьего хозяйства. До сих пор не знаю, что у нас есть и чем ты занимаешься.

Яка набил трубку самосадом из кисета, разжег, выпустил клуб желтого едучего дыма.

— Не на охоту собрался?

— Нет, — сказал Щербинин, — не до охоты.

— В бумагах зарылся, значит. Выкинь их. — В людях, Яков. Их не выкинешь.

— И их можно, не велика ценность.

— Ладно, давай ближе к делу. У меня мало времени.

— А у меня больше, что ли? — Яка затянулся так, что провалились плохо выбритые щеки, проглотил, из ноздрей хлынули две струи синего дыма. — Что же, слушай, рассказать недолго. Прежние бы лесные угодья, тогда конечно, а сейчас островки остались. Что у нас есть? Заяц есть, лиса, волков семей шесть осталось, лоси. Этих много и в Коммунском лесу, и в совхозном, у Яблоньки, и вокруг Уютного, где колония. Можно разрешить отстрел, а то посадки портят,

— Сколько?

— Отстрелять? Голов десять можно. Вокруг Уютного. А в совхозном и у Коммунской горы надо с годок подождать. Бобров после затопления много погибло, остались на Утице четыре семьи да на татарской речке семь. Белки нет, барсук вывелся, кабан тоже, косуля. И хоря мало, двух только видал.

— Куры целее будут.

— Нет, он полезный, сусликов жрет. И ласка, эта — мышей.

Задумался, расслабился и рассказал о ласке трогательную историю. О том, как она любит лошадей, как заплетает им косички ночью, а они стоят в это время, нежатся и думают свои лошадиные думы. Им приятно потому, что ласка любит соль, и вот слизывает пот с лошадиной шеи, а косички заплетает, гриву путает или узелок вяжет — для того, чтобы ей ловчее держаться: это лестница. А то тряхнет лошадь головой, и с гладкой гривы ласка сорвется, упадет. Вот она и заплетает косички. А лошади приятно, что шею, потную под хомутом, очистят, вылижут...

Это уж крестьянин в, нем говорит, а не охотник, подумал Щербинин, глядя на седого, горбоносого Яку, мечтательно сощурившего выпуклые лошадиные глаза.

Промысловой птицы тоже, оказывается, нет: уток всех видов — исчезли озера и места гнездовий, дудаков (дрофа — по-научному) — исчезли луга, степи; глухарей и тетеревов — слезы, им лес хороший нужен. И мелкая птица гибнет, эта от самолетов: раскидывают на поля разную гадость, сорняки уничтожать, и мрет все живое.

— Совхозное начальство жалуется: в Яблоньке волчица ягнят таскает, — сказал Щербинин.

— Знаю.

— Говорят, будто не волчица даже, а собака. То ли одичавшая, то ли бешеная.



— Слыхал и про это. Найду к весне.

Позвонила , Глаша, напомнила, что пора обедать. Щербинин досадливо сказал: помню, и опять уставился на Мытарина.

— Сиротское хозяйство, — подытожил Яка. — Пустой край. И земля не обиходована. Пашут ее в колено каждый год, переваливают, а удобрять некому, золой сделали. Весь район я пешком обошел — нет за ней догляду.

— Вот и давай поможем колхозникам, — сказал Щербинин. — Заселим полезным зверьем и птицей, обиходим. Одному трудно, а вместе, колхозами, большими коллективами — осилим.

Яка поглядел на него с сожалением:

— Как же осилишь, когда ни лесов, ни Волги, ни земли той нет! Ты меня не слушал, что ли?.. А в коллектив я не верю, ты знаешь, нечего напрасно говорить.

— А во что ты веришь, Яков?

— Ни во что, Андрей, ничего не осталось.

— А жизнь? Люди? С собой их возьмем, что ли? Пока живы, надо работать, надо стараться изменить и жизнь и людей. Мы воевали с тобой за это.

Яка вздохнул, поднялся, спрятал в карман полушубка свою вонючую трубку.

— Нельзя ничего изменить, Андрей. Жизнь от человека идет, а человек, пока у него есть рот и ж..., останется таким же. Вот если бы у него не было рта, стал бы он праведником, а так ему каждый день есть надо, три раза в день есть, хоть при той власти, хоть при этой — брюхо, как злодей, старого добра не помнит. — Яка надел шапку, кивнул на прощанье и пошел, косолапя, как медведь, из кабинета, большой, несогласный, самостоятельный, как всегда.

И этот пропал для дела. Индивидуалист. Собственник. И на редкость сильный человек. Как же он живет сейчас, чем?

Щербинин закурил. Вошла Юрьевна с бумагами на подпись, напомнила, что пора обедать, она сейчас пойдет.

— Иди, — разрешил Щербинин, не чувствуя голода: во рту сухость от папирос, покалывает немного печень. — Посетителям скажи, пусть заходят по очереди.

— Двое осталось. Примешь или завтра? — Приму.

Домой Щербинин возвращался к девяти часам.

Глаша встретила его выговором, накормила по горло, и всю ночь снилась невозможная чертовщина: Яка был председателем колхоза и говорил зажигательные речи; Васька Баран в поповском облачении вел бюро райкома и ругал Щербинина и Балагурова; молодая Феня плясала голой в лугах, среди цветов, тряся смуглыми, по-девичьи торчащими грудями; табун лошадей скакал в туче пыли по улице старой Хмелевки; Глаша стояла у его кровати, в ночной рубашке, с распущенными волосами, а маленькая ласка розовым язычком слизывала пот с ее шеи и сучила задними лапками — заплетала косички...

XV

Хмелевская партийно-правительственная делегация, как шутил Балагуров, ехала к соседям в составе семи человек: Иван Балагуров — руководитель делегации, Сергей Межов и Зоя Мытарина — представители от совхоза, Мязгут Киямутдинов и Феня Хромкина — представители колхозов, Градов-Моросинский — представитель Советской власти, Курепчиков — пресса. И был еще восьмой — попутчик из Хмелевки, направляющийся в Москву — ученый сын Баховея Мэлор Романович.

Заняли два купе в плацкартном вагоне. В одном разместились Балагуров, молодой Баховей, Градов-Моросинский и Мязгут, а на боковой полке Курепчиков; в другом, женском, Зоя и Феня, для охраны которых выделили Межова — он молодой, сильный, живет без жены и будет смотреть за женщинами с особым тщанием.

Разместившись, пошли в ресторан обедать. Балагуров был душой общества, постоянно шутил, смеялся и главенства своего не показывал. Перед обедом распили две бутылочки столового вина и потом, сытые, довольные обслуживанием железнодорожников, разошлись по своим купе. До вечера было далеко, еще не улеглось возбуждение от сборов, поездки на двух «козликах» до областного центра, посадки на поезд, но хмелевцы стали разворачивать свои постели, устраиваться основательно, как дома. Градов-Моросинский, молодой Баховей и Курепчиков устроились на своих полках с толстыми книжками, Мязгут, не любивший читать, лежал без дела, Балагуров, вооружившись очками, со вздохом взялся за газеты. Со вздохом потому, что Балагурову хотелось поближе познакомиться с молодым Баховеем, «зятем», которым была очарована его дочь, но он робел его учености, к тому же тот держался с заметным отчуждением. Вероятно, из-за отца.

Во втором купе Зоя с Феней, выставив на время Межова, переоделись, застелили постели и улеглись — Зоя с книжкой, а Феня так, подремать в запас, дома с семьей не больно разоспишься. Межов переоделся в туалете и тоже улегся в свою постель, приготовленную для него Зоей.

— Я за вами и дальше буду ухаживать, — сказала она весело. — Вместо жены. Кабы я была царицей... Я б для батюшки-царя родила богатыря. Согласны, Сергей Николаевич?