Страница 2 из 14
– Что нам делать? Куда податься? К кому? Нам пока никто ни разу не помог.
– Сказали, что помощь на подходе. Сказали, что она уже идет.
– Ты в это веришь?
– Да. И поэтому нужно двигаться им навстречу.
Под синяками лицо у него белое как мел. И с рукой что-то не то: как ни пошевельнет ею – морщится. В уголках рта – свежая кровь. И тут я вдруг так злюсь, что взорвусь того и гляди.
– Убила б его. – Сжимаю кулаки, аж ногти впиваются. Хочется кричать, и плеваться, и пинать все подряд. Он все еще смотрит на меня вопросительно. – В смысле, того, кто все это начал. Если б не он…
– Ты не слышала, что ли, о чем все шептались? Он уже умер. – Опять он дергает плечом. – Как ни крути, мой отец говорил: если не тот, так другой какой-нибудь, точь-в-точь такой же.
– Тогда, может, здесь бы и оказался кто-нибудь другой, а не мы.
Он улыбается и стискивает мне руку.
– И мы бы никогда не встретились.
– Да встретились бы, – отвечаю яростно. – Как-нибудь, где-нибудь – как в старых сказках. И все равно жалко, что не я его убила.
– Слишком большой, – говорит он. – И слишком сильный.
Тру глаза костяшками пальцев.
– Раз так, жалко, что я не побольше. Наступила бы на него и раздавила как муху. Или вот бы он был маленький. Тогда б я сбила его с ног и оторвала голову. Или заколола бы ножом в сердце. – Молчим. Я размышляю, какими еще способами можно убить кого-нибудь ростом с Мальчика-с-пальчика. – Пора.
– Дай мне поспать.
– Пошли. Потом поспишь.
– Ладно. Но сначала расскажи мне сказку – твою самую длинную, про мальчика и девочку, которые людоеда убили.
Я задумываюсь. Ни одна моя старая история вроде бы не настолько страшная, пока до меня не доходит: ведь наверняка сложатся обстоятельства, в которых людоеда и впрямь можно убить. Спасибо Ханне, я знаю где. И даже когда. Ни с того ни с сего я воодушевляюсь.
– Давным-давно, – начинаю я, но тут же понимаю, что так не годится. Не такая это сказка. Он все еще держит меня за руку. Я резко дергаю его. – Вставай. Дальше буду рассказывать тебе истории только на ходу. Остановишься – я больше ни слова не скажу.
Один
Городок Гмунден, у покойного озера, окруженный высокими горами, был мирным летним курортом, пока однажды утром Матильда не узнала, что здесь в 1626 году некий генерал Паппенхайм1 жестоко подавил крестьянский бунт. Это имя разворошило осиное гнездо обиды. Паппенхайм – фамилия этой непонятной Берты2, юной пациентки, с которой возился Йозеф. Той, о ком он непрестанно говорил, волновался за нее – за столом, перед сном, утром, днем и вечером, а у самого жена на сносях. Отчего же? Вообще-то она отлично понимала отчего, вот спасибо-то, доктор Йозеф Бройер3. И не одна она так думала. Спросите Зигмунда. Он подтвердит.
Матильда все никак не могла успокоиться. Уже почти двадцать лет прошло – никакой разницы. Возражения Йозефа тоже ничего не меняли. И они ссорились и ссорились, и все больше было в этих ссорах обвинений, что все сильнее набрякали злобой, пока он больше не смог их выносить и не вернулся один в Вену. Если не считать старой няни-экономки да, разумеется, юноши, дом пустовал.
Теперь хотя бы тихо. Точнее, за все эти годы Йозеф привык к глухим звукам за окнами. Ум его уже не замечал ни далекого рокота трамваев, ни скрежета и грохота конок, ни уличных криков, ни визгливого клекота проходящих мимо служанок. Даже запоздалых бражников и их какофонические распевы мелодий недавно усопшего Штрауса4 он оставлял без внимания.
Обычно тишину его кабинета, заполнявшую промежутки между пациентами, нарушал лишь баюкающий ход старинных часов, но ни один пациент не проторит дорожку к его порогу, пока семья не вернется в город, тем отметив официальное окончание его отпуска. Этим утром Йозеф, склонившийся над столом, осознал другой звук – дрожкий стук, тихий, как шепот, контрапункт-аллегриссимо к ворчанью часов. Звук этот показался ему настолько частью его самого, что он, внезапно встревожившись, схватился за грудь. Однако все-таки не аритмический шум в сердце, а лишь лихорадочная попытка побега бабочки с потрепанными крыльями, огорошенной оконным стеклом. Столь нескорое осознание этого – мера беспокойства, доставленного ему ранее случившимся.
Разомкнуть пальцы девушки удалось лишь великим усилием. Никогда прежде не встречалось ему такое цепкое упорство. Кот все еще прятался за бюро. Может, он там помер: в потасовке Гудрун, визжа от ярости, схватила его за голову и с силой рванула у девочки из рук. Цепляясь в падении за воздух, животное добавило к общему гвалту свой вопль баныпи. Беньямин, таившийся за дверью, немедля ворвался в комнату. Кавардак. А девушка меж тем все так же смотрела прямо перед собой, бессловесно, безучастно.
Чем зверь накликал на себя эту напасть? Коты не любы многим, а некоторым даже приписывают ужас перед ними – Наполеону, Майерберу, беспутному Генриху III Английскому5, – но мало кто без всякого чувства, не глядя, станет хватать кота за горло и душить его.
Йозеф со вздохом поднялся из-за стола и открыл окно, стараясь держаться в тени шторы. Миг замешательства, и бабочка – Großer kohlweißling[2], — летняя разорительница капустных грядок, против чьего потомства Беньямин вел непрестанную войну, улетела навстречу неминуемой смерти. Он смотрел, как она порхает все выше, жмется к зданию, сражаясь с ветерком. Все ж не капустница: черные как сажа пятна на верхних крыльях слишком велики, необычайно выражены даже для самки. Редкий подвид, вероятно, – впрочем, без разницы. Умирающий год имел неутолимый аппетит на таких хрупких существ. Сегодня Йозеф чувствовал в воздухе осень – смесь древесного дыма и грибка, смерти и тлена. Он чуял, как черви под лиственной плесенью, в жирном темном перегное, предаются своему преображению. Деревья меняли цвет. Уже начала опадать листва. Маячившая суровая зима всегда сворачивала ему настроение к меланхолическому, тем более – в этом году: наступал конец не только веку, но и любви. Матильда отвернулась от него. Ее настроения минут – это все трудный переход, отметивший увядание ее фертильности; жизнь вновь успокоится. Но те резкие слова, ядовитые обвинения… Он сердито подергал себя за бороду. Прежнего им никогда уж не вернуть.
А что осталось? Как встречать ему преклонные годы – обделенным чувствами, с отмеренной нежностью, отлученным от прикосновенья? Но хоть постоянное обретение знания его поддержит – suum esse conservare[3]. Слава Богу, есть работа. И, словно в подтверждение этой мысли, к нему в руки попросту приплыл сей поразительный случай.
Йозеф вернулся в кресло и уставился на девственную страницу, пока еще не замаранную никакими мучительными тайнами, ждавшими раскрытия. Предстоит записать факты. Он вывел единственное слово: «Fräulei» — и остановился. Почесал голову и оглядел знакомые лица своих ежедневных спутников: древние часы, все с большей вялостью влачившие ноги по ходу времени; вырезанная из дерева голова оленя, увенчанная сильно ветвящимися рогами о шести отростках, взгляд вперен в каждого пациента, уши навострены, словно вечно подслушивают; портрет отца, Леопольда, – смотрит, выжидает. Йозеф просидел за этим столом больше тридцати лет, и ни разу не было у него недостатка в словах. Нужно просто выбрать имя – любое имя – и изменить его, когда личность девушки будет установлена. И все же он медлил. Называть – дело непростое, ибо, назвав, утверждаешь власть над названным. Так же, именуя младенца, именующий лепит его, придает ему форму соответственно своим ожиданиям. Имя отделяет. Подчеркивает человеческую отъединенность. А псевдоним – другое, просто личина.
Йозеф припомнил, как впервые взглянул на девушку, в руках у Беньямина, завернутую в попону – ее резкие складки обрамляли бледное, окровавленное лицо девушки, – раны на горле – раззявленный второй рот, ужас почти голого черепа, глаза распахнуты, но незрячи, будто не сводят взгляда с мрачного грядущего. В тот миг она показалась ему сломанным цветком. Цветочное имя, стало быть, – почти нежность. А раз она до того бледная, до того стройная, – и к тому же это любимый его цветок – отныне ее будут звать Лили.
2
Белянка капустная, или капустница (нем.).
3
«Сохранять свое существование» (лат). Барух Спиноза, «Этика», глава IV, теорема XX.