Страница 32 из 48
На этот раз уже Николай тронул за локоть Василия:
— Чувствуешь!
Василий смолчал.
Они уже наполовину спустились с отрога. Откуда-то снизу доносилось слабое журчание горного ручейка, изредка перебираемое легким всплеском. Чуткое ухо могло бы уловить тревожный шорох запоздалой птахи или тоненький писк испуганного шорохом мышонка. Отчетливо слышались собственные шаги и хруст гальки под ногами…
— А секреты, между прочим, были, — вновь заговорил Мокей после некоторого молчания. Он как бы освежился, голос его окреп. — Про один такой секрет намедни тоже пришлось вспомнить. В домишке, как на базар итти, у ключика, ты, Василь, поди знаешь этот домишко на два окна, на курьих лапах. Так вот в этом домишке проживал один человек, по прозвищу Бубна. Бубной его в детстве прозвали, и он даже сам забыл, за что. Бубна и Бубна… Так Бубной и в землю сошел. По бедности утерял человек фамилию свою… Так вот тот самый Бубна родного-кровного братца таился. И, конечно, имел эти самые секреты. Принесу письмо, первым долгом интересуется: «Микола (это братец-то) знает?» — Не, мол, не знает. — «То-то! Он, дескать, шельма, так и зырит, где бы подкусить меня…» А в чем был корень-то? Опять же в наследстве. Не давало оно им обоим покоя. Письма Бубне отец из Миасса слал. Промышлял он там около золотишка, а эти на извозе были: то уголек с печей подбрасывали, то руду возили… Бедно жили, в чем только душенька держалась, через это и дружбы не было… Миколу-то беспокоило, как бы его тятька наследством не обошел. Бубна-то годов на пяток старше был, но еще не женился, ждал наследства. А отец-то на самом деле обошел Миколу в бумаге-завещании. На Бубну, да на детей, которые у него будут, все и оставил. Ну, Микола, конечно дело, не стерпел. Взял, дурная голова, да и подпалил родного-кровного братца. Суд был. Вот что из-за наследства-то получилось, чуть до убийства не дошло. Но давно это было. А вот теперь, вижу, совсем у людей другое отношение к этому делу. У Кислициной-то намедни слышал, поди, Василь, мать-то померла. У дома-то ихнего еще наигромадный тополь растет, ему, поди, лет сто. Ну, померла, значит, а дом свой на детей оставила: всем, дескать, поровну. Старший, Павел, под Хабаровском живет — врач; Мария, та в Кисловодске, — инженер-путеец; Катя — в Свердловске, артистка в театре. При матери только самая младшая и была — Соня. Вот раз приношу я письмо. Поглядела она на штемпеля, да на почерк и говорит, зайди мол, Мокей Степанович. Ну, я такой, меня долго уговаривать не надо. Зашел. Из-под Хабаровска письмо-то принес. Подождал, пока прочитала. А она его и дочитывать не стала, подняла на меня глаза, словно кто ее обидным словом ушиб, и крикнула на меня: «Вот, и этот тоже!» Я уж было испугался, обидели мол. На самом деле, самая младшенькая, неопытная… Пытаю. Чем они тебя, Сонюшка, опечаловали. Как только им не совестно! — «Все они, — отвечает она, — против меня». Ай, ай! говорю, и в каком таком государстве они воспитывались. А сам даже не верю себе, что все правда это. То есть, что все они против нее. Не может этого быть! Но девка свое: «Не уважают они меня!» Ну, что ж, говорю опять, горбатого, видать, только могила исправит. А Соня продолжает: «Все они, говорит, в мою пользу отказались». Ну, в этот момент у меня словно бы гора с плеч и опять не верю, думаю, ослышался. В этом ничегошеньки обидного для Сони не было. Радоваться надо, а она гневается. Ничего не понимаю. Смотрю, из глаз-то у нее слезы так и бегут… Глупая, говорю, ты, Соня. Радоваться надо такому случаю. Видели бы вы, как тут поднялась она на меня! Это после моих ласковых-то слов, утешительных. Шумит: «А ты, умный человек! А не можешь того понять, что не нуждаюсь я в ихней милости. За кого они меня принимают?! Он думает, что врач, так богаче меня! А я — стахановка!» Ну, я не перечу, слушаю. А она не унимается: «А та тоже в опере поет, так думает, что на седьмом небе сидит! А я токарь по седьмому разряду!» И, скажи на милость, задумался я: права ведь девка-то!.. А она малость поостыла и так обходительно и вежливо просит: «Посоветуй мне, куда деньги девать, чтоб моя совесть была чиста? Не могу я все себе взять?» Ну и ну, думаю, какая ж тут совесть. Что это уворованное? Законные денежки! Предложила она их своим компаньонам по наследству? Предложила! Отказались? Отказались! Бери себе все и радуйся. Какая тут совесть! Объяснил я все это ей и посоветовал: забирай, говорю, денежки и никаких!.. Признаться, тогда во мне старый режим проснулся и как бес тянул меня за язык… Она молчит, а я все про свое: радуйся, что такое счастье привалило. А она мне вдруг: «Ничегошеньки-то вы, Мокей Степанович, не понимаете в жизни». Говорит она мне такое и смотрит так жалобно на меня, будто я совсем с ума свихнулся и меня на инвалидность по первой группе списали… — «Разве в наследстве мое счастье!..» И опять в слезы. Ну, как она мне сказала, что ничегошеньки-то я не понимаю в жизни, да еще и посмотрела на меня, как на пропащего — загорелось у меня в груди… Чуть я ее крепкими словами не обозвал… Не знаю, как только я сдержался. Вышел на улицу злой. Так и подмывает вернуться и высказать свою обиду. Тут ветерок подул. Освежило меня маленько, одумался я. Поразмыслил, так и сяк прикинул и вышло, что ведь права Соня! Не зря она обижается: горд человек стал трудом своим, а не случайным богатством!
Последние слова Мокей проговорил торжественно и твердо. Проговорил и смолк. Были слышны лишь его шаги, приглушенные мягким слоем хвои.
Спутники свернули с дороги в сторону, в лесную чащобу. Стали проходить неглубокий овражек. Мокей, придерживая разлапый, весь в пахучих колючках сучок ели, чтоб не хлестнул он шедшего позади Николая, снова заговорил:
— Доведись бы такое дело до Бубна или до его братана. Да нет, тогда такого не могло и быть… не те люди были…
Принимая из рук Мокея пахучую ветку и чувствуя, как колет руки хвоя и как прилипает ладонь к смолистому сучку, Николай спросил:
— Ну, а с Соней-то как?
— Ну, что ж! Соня продала дом, разделила деньги поровну между всеми и разослала их по законным адресам…
— Ну и правильно! — как о само собой разумеющемся спокойно проговорил Василий. — А то разговоров больше было…
Мокей словно не обратил на это внимания:
— А все одно — покоя не было: пришли ото всех деньги обратно. Все опять будто сговорились — вернули деньги. Уговаривала меня Соня, отошли мол их снова им. Пометь мол, что выбыл адресат, то есть она, из города в неизвестном направлении… Отказал я Соне: у нее — совесть, а у меня, выходит, лапоть стертый! Не мог я кривить душой при своем деле… Отказал… Тогда она мне говорит: «Знаю мол и без тебя, что надо сделать. Куплю, говорит, я на эти деньги роялей там, пианино и подарю в детские садики, пускай ребята радуются». Ну, девка она с характером, как сказала, так ведь и сделала. Купила четыре инструмента и подарила их в детские садики. А себе-то хоть бы балалайку купила. Все совесть, все гордость! По правде говоря, я не одобрял ее. Думал, что зря все это. А дён через пять сижу это я в клубе и смотрю киножурнал. Ну, сперва там ничего особенного. Какие-то бега на лошадях показывали, потом знатного машиниста показали. Вдруг смотрю показывают, как один ученый на всю свою Сталинскую премию накупил разного оборудования в детские сады. Подарки, значит: пианино, патефоны, велосипедики, колясочки, гармошки и разные там вещи… Сижу я и чую, что лицо мое горит, как перед печкой. Вот-вот кожа лопнет от жары. Стыдно мне стало перед Соней. Не понял я ее души. Вот, думаю, ученый-то, может быть, десять институтов кончил да пять академий прошел, а она, Соня-то, простой токарь по седьмому разряду, ни тебе институтов, ни тебе академий. А поступки-то одинаковые… Сижу смотрю и думаю: с чего бы это такое?
— В самом деле интересно, — отозвался Василий, понявший, что Мокей не пустой, выживший из ума старикашка, а интересный человек, тонкий наблюдатель жизни, знаток людей.
— А как вы сами-то думаете, Мокей Степанович? — спросил Николай.
Мокей остановился, задумался, а потом попрежнему не спеша, взвешивая каждое слово, ответил: