Страница 1 из 3
Лори Ли
С Рози за стаканом сидра
Когда моя мать переехала в его крошечный дом в Страуде и взяла на себя попечение о четырех его малолетних детях, ей было тридцать лет и она все еще была довольно хороша собой. Мне кажется, что раньше она не встречала подобных ему людей. Этот довольно педантичный молодой человек, с его исполненным благочестия аристократизмом, напускной важностью и манерами, с его музыкой и честолюбивыми мечтами, с его обаянием, живостью речи и несомненной красотой, поразил ее воображение, как только она увидела его. И так она сразу влюбилась в него и любила его навсегда. А так как она и сама была миловидна, чувствительна и к тому же обожала его, отец мой также увлекся ею. И так он женился на ней. И так же потом бросил ее, оставив ей своих детей в придачу к ее собственным.
Когда он уехал, она перевезла нас в эту деревню и стала ждать. Она прождала тридцать лет. Не думаю, чтобы она когда-нибудь поняла, что вынудило его покинуть ее, хотя причины, казалось бы, были достаточно ясны. Она была слишком честна, слишком естественна для этого испуганного человека; слишком далека от его четких законов. По существу она была всего-навсего деревенской девушкой, безалаберной, истеричной, любящей. Бестолковая и каверзная, как поселившаяся в трубе галка, она строила свое гнездо из драгоценных камней и тряпья, радовалась солнечному свету, верещала при виде опасности, совала во все нос и страдала ненасытным любопытством, забывала поесть или же ела весь день напролет и пела на алом закате. Она жила послушная нехитрым законам живой изгороди, любила этот мир и не строила никаких планов, святым духом мгновенно распознавала чудеса природы и, хоть зарежь, не могла содержать дом в порядке. Отцу же моему было нужно нечто совсем иное: покровительствуемый порядок безупречных пригородов, — то, чего она никогда не могла ему дать и что он в конце концов получил.
Тех трех-четырех лет, что моя мать провела с моим отцом, ей хватило на всю остальную жизнь. Она хранила свое тогдашнее счастье так, словно оно должно было служить залогом его возвращения. Она говорила об этом счастье почти с благоговением — не потому, что оно прошло, а потому, что оно вообще было.
— Он гордился мной тогда. Я умела смешить его. «Ну и умора, Нэнс», — бывало скажет он. Сидит тут на пороге и со смеху помирает от тех историй, какие я ему рассказываю. Он был от меня в восхищении, в восхищении от моей красоты. Знаете, он по-настоящему любил меня. «А ну, Нэнс, — говорил он бывало. — Вынимай-ка свои шпильки. Распускай волосы — поглядим, как они сверкают!» Он любил мои волосы; тогда они закрывали всю спину и в них светились золотые искры. И тогда я садилась на окно и раскидывала их по плечам — вы не поверите, какие они были тяжелые, — а он крутил и вертел их так, чтобы они горели на солнце, и потом садился и все глядел и глядел…
Иногда, когда вы, ребятки, уже лежали в постелях, он бывало сложит свои книжки и скажет: «А ну-ка, Нэнс, хватит с меня на сегодня. Пойдем-ка и споем песенку!» И мы отправлялись туда, где стоит пианино, я усаживалась к нему на колени, и он играл, обвивая меня руками. И я пела ему «Килларни» и «Только роза». Это были тогда его любимые…
Когда она рассказывала нам про это, все эти вещи происходили вчера и он снова был во власти ее чар. Последовавшие затем его насмешки и презрение отбрасывались прочь, и обожаемый вновь превращался в обожателя. Она улыбалась и смотрела на заглушенную травой дорожку так, словно видела, как он снова возвращается к ней.
Но, как ни верти, все действительно кончилось, он ушел навсегда, мы остались одни — и дело с концом. Мать билась, чтоб одеть и прокормить нас, и это давалось ей с трудом. У нас никогда не бывало много денег, может быть, тютелька в тютельку, — те несколько фунтов, что посылал нам отец. Но мать боролась со своей безалаберностью, своим страхом и невинностью, забывчивостью, пустыми страхами и незаметно подкатывавшейся все ближе волной долгов. А к тому же со вспышками сумасбродной расточительности, блистательно пренебрегавшей нашими нуждами. Арендная плата составляла всего 3 шиллинга 6 пенсов в неделю, но она часто была по полгода не плачена. Бывало с понедельника до субботы мы вовсе не видели мяса, зато в воскресенье ели фантастического гуся; всю зиму у нас не было угля и никаких обнов, а потом она вдруг выводила нас всех в театр; Джека, у которого не было башмаков, фотографировали в роскошной фотографии; то к нам прибывал новый гарнитур для спальни, то она страховала нас всех на тысячи фунтов, а страховка через месяц лопалась. Внезапно наш дом железною хваткой сковывал лед нищеты, истаивавший в очередном разгуле займов, и наши соседи, те, что попонятливей, честили нас изо всех сил, и люди разбегались, завидев нас.
Несмотря на все это, мать верила в счастливую судьбу, особенно в проводимые газетами конкурсы. Она верила также, что если похвалить товар какой-то фирмы, она засыплет тебя деньгами и бесплатными образцами своих товаров. Однажды ей заплатили пять шиллингов за подобные услуги, которые она оказала фирме, производящей косметические средства по уходу за кожей. С этого времени она атаковала рынок письмами, запуская по несколько штук в неделю. Составленные в восторженном стиле и извещавшие о чудодейственных исцелениях, они, изысканно намекая на это как на единственную причину новых озарений или совершившегося спасения, превозносили порошки от головной боли, фабрикантов лимонного сока, изготовителей корсетов, машинки для приготовления экстрактов из говядины и шпигования колбас, препараты для увеличения бюста и удлинения ресниц, мыловаров, различные средства, обеспечивающие успех в любви, государственных деятелей, мозольные пластыри и королей. Все эти старания не принесли ей больше ни одного пенни, зато у нее был такой стиль, такая страстность и убежденность, что ее письма часто попадали в газету. По всему дому валялись груды газетных вырезок, озаглавленных «Благодарный страдалец», или «После долгих лет пытки», или «Я засыпала под собственные стоны, пока мне не попалась ваша мазь»… Она имела обыкновение читать их вслух и разрумянивалась от гордости, совершенно позабыв об их первоначальном назначении.
Покинутая мужем, обремененная долгами, суматошная и взбалмошная, безнадежно обреченная на поражение замыслами, которые никогда не исполнялись, наша мама была тем не менее полна неистребимого веселья, бившего ключом, точно горячий источник. У нее был мимолетный детский смех, такой же, как ее слезы; он обрывался без предупрежденья — и бесследно. Она совершенно не умела управлять своими чувствами: даст тебе затрещину и тут же обнимет на погибель твоим истрепанным нервам. Стоило ей порезать палец или опрокинуть кастрюлю, как она поднимала крик, от которого кровь застывала в жилах, и тотчас же забывала об этом, пустившись вприпрыжку или затянув песенку. Мне чудится, что я до сих пор слышу, как она возится в кухне, слышу ее тревожные крики и вопли, время от времени божбу, возгласы удивления, строгий приказ всем вещам оставаться на месте. Оттого, что на пол падал уголек, у нее вставали волосы дыбом; раздавался громкий стук в дверь, и она с визгом подскакивала вверх. Мир, в котором она жила, был лабиринтом, состоявшим из силков и ловушек, об обнаружении которых она неизменно возвещала криками ужаса. Из сочувствия к ней было невозможно и самому не подпрыгнуть вверх, хотя человек быстро привыкал не обращать никакого внимания на эти сигналы тревоги. В конце концов это были всего лишь формальные приветствия дьяволам, которые гнались за ней по пятам.
Зачастую, когда она действительно занималась делом, а не кричала, мать вела непрерывный внутренний монолог. А то отвлеченно подхватит твою последнюю фразу и в ответ споет что-нибудь в рифму. «Дай мне кусочек пирога», — скажешь ей, к примеру. «Тебе кусочек пирога? О, да… Дай мне кусочек пирога! Отдай мне сердце навсегда! Буду я тебя любить! Буду я его хранить! Пока мне не придет конец. Так стережет пастух овец, тра-ла…»