Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 80

Первая вещь, что запел Горянский, был новый, тогда еще в плену у нас неизвестный, романс «Спите, орлы боевые»… Боже мой, что мы тогда перечувствовали! Мощный и в тоже время приятный, ласкающий, выразительный голос Горянского дивно звучал и словно оплакивал наших боевых товарищей, павших смертью храбрых, и воздавал им честь и славу!.. Мы с волнением слушали эту песнь и слова, идущие глубоко в нашу душу… Я вспомнил наших «орлов боевых», офицеров и солдат уфимцев, убитых в боях, и знакомых офицеров 27‑й пехотной дивизии и Виленского гарнизона, убитых или умерших от ран…

В моем встревоженном этим пением воображении представились могилы «орлов боевых» на фоне окопов и колючей проволоки, разбросанные по всей Восточной Пруссии и Литве. Когда их там хоронили, никто их не оплакал… «Спите, орлы боевые!.. вы заслужили, родные, счастье и вечный покой!»

Скорбь о потерянных для этой жизни боевых товарищах объяла мою душу… Мы все были потрясены этой песнью: нервы были натянуты, и некоторые из нас не удержались от слез…

Певец кончил. Секундное молчание зачарованной публики, и затем… разразилась такая буря восторженных аплодисментов, криков «браво», стуков скамьями и стульями, что, казалось, стены и потолок манежа разлетятся от этого шума!!! Вспыхнувшее в зале электричество осветило взволнованные лица пленных офицеров с ярко горящими глазами и нервной жестикуляцией и платки, вытирающие слезы… Да, нервы тогда у нас были слабые, но… этих слез мы не стыдились!

Вслед за этим чудным романсом Е. К. по нашей неотступной просьбе пел и пел. Видимо, он и сам воодушевился, да и наши восторженные овации зажгли в нем огонь «Божьей милостью певца». Как раз на бис он и спел, между прочим, этот коротенький романс, «Я не пророк», заканчивающийся словами: «Я – Божьей милостью певец». В заключение Горянский спел известный романс «Тишина», чудесно закончив его на такой высокой ноте и таким чисто хрустальным звуком, что впечатление получилось поразительное: почувствовалось все очарование тишины, как бы застывшей летней лунной ночи в таинственном парке с красивым прудом и… эта благодатная тишина словно снизошла сейчас и на наши взволнованные души.

Как мы все благодарили тогда Е. К. за эту радость, за это редкое наслаждение, что он так щедро дал нам в этот вечер своим дивным пением!

Когда мы вернулись домой в нашу комнату, мы за стаканом чая (настоящего русского чая, присланного мне женой недавно из Москвы) долго-долго делились с ним впечатлениями: я – от его пения, а он – от того горячего, сердечного приема публики, который растрогал его, его, привыкшего, конечно, к овациям еще в мирное время в России.

Когда Горянский узнал о желании офицеров брать уроки пения, он скоро открыл оперные курсы в лагере. Офицеров, желающих «поставить свой голос», оказалось очень много, но Е. К. после пробы голосов принял на курсы только человек десять, с которыми и начал ежедневно заниматься. Скоро из чердачного помещения литературно-музыкального кружка в определенные часы утра и вечера далеко стали разноситься разные голосовые упражнения: «а‑а-а‑а!», «и‑и-и‑и» и т. п.

Еще с большей энергией я в это время продолжал ставить драматические спектакли. Репетиции под моим режиссерством в манеже временами заставляли забывать, что я в плену. Особенно много работы было с офицерами, игравшими женские роли. Перед каждой новой постановкой я, совместно с главным художником Майковым, обсуждал, как лучше и красивее обставить декоративную часть пьесы; я намечал костюмы, парики и бутафорию и через комендатуру заказывал их в Бреславльском театре.

Одновременно с этим многие пленные офицеры изучали иностранные языки. Образовались курсы английского, французского и немецкого языков. Организованы были агрономические курсы и курсы бухгалтерии. Я изучал французский язык и бухгалтерию. Преподавателем французского языка в нашей группе (восемь человек) был симпатичнейший француз, бывший учитель гимназии Monsieur Rene de Roure. Сам он изучал у нас русский язык. В плену я особенно подружился с этим душевным человеком. Вторым моим большим другом был командир одного французского полка. С ними на частых прогулках на дворе и на коридорах нашего замка мы помогали друг другу, чисто практически, изучать: я – французский язык, а они – русский. Но все-таки я оказался плохим лингвистом и к концу плена не смог бы написать по-французски и такое письмо, какое прислал мне учитель французского языка нашей группы на русском языке. Дело в том, что Monsieur Rene de Roure, как цивильный, скоро был интернирован в Швейцарию, и когда он уезжал из Гнаденфрея, наша группа снялась с ним, и мы преподнесли ему на память подарок – серебряный, в русском стиле, портсигар. Из Швейцарии Rene de Roure прислал мне, как старшему в нашей группе, следующее письмо (с сохранением орфографии):

«30. Х .17.

Господин полковник!

Трудно мне выражать, до какой степени тронул меня подарок, который Вы и Ваши товарищи, мои бывшие ученики, господа Турнер, Николаев, Ребрин, Журавлев, Лубо, Верик, Цезаревич, Зотов, послали мне. Этот портсигар имеет для меня двойную драгоценность, во-первых, потому, что он – очень красивой работы и превосходного вкуса, а во-вторых, потому, что он напоминает мне хороших товарищей, подпись которых я читаю гравированную внутри.





Скажите, пожалуйста, от меня каждому из них, что я очень благодарен и что всегда будет мне очень приятно – воспоминание моих русских товарищей, особенно тех, с которыми я провел время образом таким выгодным – не меньше для меня, чем для них. Еще раз спасибо, господин полковник. Желающий Вам скорого окончания Вашего плена и счастливого возврата в отечество, Ваш бывший учитель и настоящий приятель,

На оборотной стороне нашей с ним фотографии Monsieur Rene de Roure написал мне (надпись по-французски):

«En souvenir des heures d’etudes avec des camarades que je n’oublierai jamais, surtout te Colonel Ouspensky».

Перевод:

«На память об уроках с друзьями, которых я никогда не забуду, особенно полковника Успенского,

V. Страстная неделя и общая исповедь

Пасхальные письма В. Н. Урванцевой. О русском церковном пении. Революция в России. Отречение царя. Керенщина.

Кончилась зима, и в садике нашего лагеря от кустов и деревьев уже пахло весной, пели жаворонки. По вечерам от заката солнца долго стояли лиловые сумерки. На Страстной неделе и утром, и вечером шли Богослужения в нашей восстановленной церкви на чердаке.

С иконостаса и с царских врат смотрели на нас лики Спасителя, Богоматери и разных Святых православного письма. Вся церковь наполнилась иконами, присланными из разных благочестивых углов России. В Великий Четверг на чтении двенадцати Евангелий, в Великую Пятницу и в Великую Субботу, при Гробе Спасителя, все мы стояли с настоящими восковыми свечами. В Великую Пятницу после всенощной скопилось так много офицеров, желающих исповедаться, что о. Назарий, ввиду позднего времени, совершил «общую исповедь». Я первый раз в своей жизни участвовал в ней.

В храме – полумрак, только светятся две-три лампадки у алтаря… Все мы встали на колени перед образом Спасителя… Батюшка сказал горячее слово об искренности покаяния, напомнил, что «здесь невидимо перед нами стоит Христос», через священника принимающей наше покаяние. Затем один из нас, получив от священника «требник», начал вслух читать молитву-исповедь с поименованием разных грехов, и мы с сокрушением духа в эти минуты каялись и просили Господа простить наши грехи, а священник, «точию свидетель» перед Господом, в заключение дал нам «прощение и разрешение» грехов.

Общая исповедь произвела на меня глубочайшее впечатление! Почему-то вспомнились мне седые времена первой христианской общины… Так мы приготовились к встрече Светлого Христова Воскресения в 1917 году.