Страница 8 из 22
— Коль мы уж заговорили о еде, — обращается Гахамел к Нит-Гайягу, — сможем ли мы разносить пиццу?
— Вы — нет, а я — да. Итак, сударыня, прошу, у нас все с пылу с жару. Вот вам capricciosa, а вот quattro formaggi!
Я уже давно не видел старика в таком шаловливом настроении. Гахамел нарочито громко вздыхает. Я не могу избавиться от ощущения, что Нит-Гайяг невольно имитирует голос Марии, но помалкиваю. И терпение ангелов имеет свои границы. Впрочем, доказательство тому — неожиданно решительный голос Гахамела.
— Хорошо. Итак, вернемся к Марии: это будет очень трудно, но мы должны попытаться.
Дело заранее обречено на провал, рассуждаю я. Нит-Гайяг никак не проявляет своего отношения к словам Гахамела, но несомненно истолковывает их смысл правильно. И Гахамел знает, что мы понимаем, о чем идет речь, но ради Илмут сегодня, более чем когда-либо, попытается достичь невозможного.
По мосту проходит поезд, грохочут стальные пластины, и Гахамел вынужден повысить голос, Я смотрю на купол “Манеса”[18].
— Ее отношение к Карелу, по существу, держится только на привычке и доброй воле, но искорки старой любви в ее сердце все еще тлеют. Я кое-что вам прочту.
Он вынимает какую-то книгу, открывает ее и минуту борется с ветром.
— “До тех пор, пока вы помните, что кого-то любили, вы все еще влюблены. В бесследно угасшую любовь трудно поверить”.
Но особенно трудно поверить в то, что после всего виденного и пережитого Гахамел не перестает надеяться на счастливый исход. Если он, конечно, не притворяется, размышляю я. Ради того, чтобы не сломить в нас боевого духа.
— Воля Марии явно подточена усталостью и разочарованием. Она стареет и усиленно борется с собой, предаваясь бесплодным мечтаниям. Она не живет здесь и сейчас. А через несколько часов станет вдовой! Мы должны разбудить ее воспоминания о том времени, когда она любила его. Мы должны ей напомнить, что она когда-то любила его. Мы должны ей напомнить, что она все еще любит его!
Илмут восхищенно взвизгивает. Еще немного, и она захлопает в ладоши. По деревянному тротуару под нами проезжает молодая велосипедистка с ребенком в седлышке на раме.
— Она любит не Карела, а писчебумажные магазины, книги. Единственное, что теперь волнует ее, — это общение с радиостанцией... — замечаю я. — Разве вы сами это не видели?
— Она может его любить! — убежденно восклицает Гахамел.
— Она никогда не говорила ему этого, — замечаю я со знанием дела. — Ни теперь, ни... Фразу я люблю тебя, увы, она не произнесла ни разу в жизни.
Гахамел достает другой роман.
— “Ее раздражение против брака, нарастающее в последние годы, теперь стало ослабевать, — читает он мне. — Ее вдруг осенило, что они не так уж сильно отличаются друг от друга. По существу, он такой же, как и она”.
Гахамел многозначительно умолкает.
— Мария должна понять, каков Карел и почему он таков. Понять другого не трудно, трудно только хотеть его понять! Любовь придет вслед за пониманием!
Мы молчим. Мне как-то неловко. Надо бы что-то сказать. Под мостом проплывает одинокий байдарочник. Бог весть почему, но мне приходит на ум, что это метафора.
— Я сделаю все, что в моих силах, — обещает Нит-Гайяг.
— Я тоже, — объявляю я со всей серьезностью.
Гахамел это знает.
— Что нам известно о Кареле?
— Почти ничего. Сынок собирался прийти на ужин, но потом позвонил и сказал, что не придет. И потому Мария не будет делать испанские птички. На ужин — насколько мы знаем — будет пицца.
— Capricciosa и quattro formaggi, — уточнил Нит-Гайяг.
Он должен прийти, — качает головой Гахамел. — В любом случае он должен прийти на этот ужин. Иначе он будет мучиться всю жизнь!
— Я передам ему. Но это чье приказание?
Гахамел одним взмахом руки отвергает мою иронию.
— Ты пойдешь и купишь себе “ауди”, — повелительно говорит он мне.
11. Эстер
Ожидая у мотолской[19] клиники автобус, она все время ощупывает языком сточенный обломок зуба. Она в хорошем настроении — еще бы, одна неприятная задача на сегодня выполнена. А можно ли таким же конкретно ощутимым способом осознать потерю мужа? — посещает ее мысль. Да, с помощью мобильника, мгновенно она находит ответ. Только, на прошлой неделе Эстер решилась наконец стереть контактный телефон Томаша... Он, конечно, посмеялся бы над ней. Неисправимый рационалист. До самого конца он своенравно настаивал на своем.
— После смерти ничего нет, Эстер. Конец фильма.
Она опасалась, что он сам себя загоняет в ужасную ловушку. Ей трудно было понять, проявление ли это мужественности или ограниченности. И она вяло возражала ему:
— Разве ты не чувствуешь, что мы все, я и ты, частицы чего-то огромного, что неизмеримо превосходит нас?
— Да, мы все частицы огромной гнусности, называемой жизнью.
И так далее. Его устойчивые убеждения против ее неопределенных сомнений. На факультете она участвовала в подобных дебатах, но теперь этот опыт был ни к чему. Философствовать о смерти в присутствии умирающего она не могла. Автобус приближается к остановке, двери открываются. Эстер входит. То, что не поддавалось его определению, он игнорировал. Эстер пытается восстановить в памяти его ироничное лицо, но все время видит Томаша таким, какой он на той фотографии, что постоянно перед ее глазами (на книжной полке, разумеется, еще несколько альбомов с фотографиями, но пока она не нашла в себе сил открыть их). Она вспоминает его слова: папа римский, словно менеджер по продаже веры. Черносутанники... Богословы-недоучки... Не сотвори себе кумира из своей рациональности, наставляла она его. Жизнь не проблема, которую необходимо решить, а тайна, которую надо постичь путем собственного опыта. И снова Эстер размышляет над тем, преобладала ли в последние дни у Томаша выдержка или полная отрешенность. Он сумел принять смерть или просто отказался от жизни?
На остановке “Ангел” ей нужно пересесть на трамвай. Она стоит на переполненной людьми остановке, перед ее глазами витрины Макдоналдса и рекламы новых фильмов. Кино ей безразлично, но солнце, освещающее фасады противоположных домов, вызывает в ней радость. Она наблюдает эту суету жизни и неприметно улыбается. Счастье — это время, вспоминает она. Да, вот где собака зарыта. Подходит семерка. Эстер входит в трамвай, останавливается на задней площадке, смотрит в окно. Трамвай вскоре вырывается из объятий домов и въезжает на мост Палацкого. Эстер обводит взглядом пароходы на пристани, зелено-белый отель “Адмирал”, арки железнодорожного моста, Вышеград, тополя на берегу Смихова[20]. Ей кажется, что огромность этого простора снимает с нее тяжесть.
Повернувшись, она видит Жофин и Град[21]. На фоне голубого неба светится золотая корона Национального театра. Она ощущает, как пробуждается в ней жизнь, — и удивительно, она не чувствует себя виноватой.
Но по мере того как Эстер приближается к дому вдоль нусельской долины, ее снова начинает мучить всегдашний вопрос: сойти ли ей у вокзала во Вршовице и затем чуть вернуться назад (она ужасно не любит возвращаться) или выйти на предыдущей остановке — но тогда придется пройти под железнодорожным виадуком, где нестерпимо пахнет мочой. Она в сомнении. Трамвай проезжает театр “На Фидловачке”, минует перекресток и останавливается. Двери открываются. Эстер остается в вагоне. Приподнятое настроение, которое она испытывала на мосту, покидает ее. Ей кажется, что остальные пассажиры заметили ее колебания, она даже думает, что все знают, кто она по профессии. Как смешно, право! Эта внезапная мучительная нерешительность расстраивает ее. Она выходит у вршовицкого вокзала, злясь на самое себя. Ей досадно, что такие пустяки могут испортить ей настроение. Хотя она и минула виадук, одна мысль о едком запахе вызывает в ней неприятные воспоминания: в последние недели Томаш уже не мог сам дойти до туалета. Один из самых чудовищных моментов: этот почти двухметровый мужчина стал передвигаться десятисантиметровыми шажками. Потом и пяти сантиметровыми. Поначалу она поддерживала его. Теряя равновесие, он хватался за нее с такой слепой истерией, с какой утопающий, должно быть, цепляется за своего спасителя. Все тело было у нее в синяках, и главным образом руки и грудь. Он даже не сознавал, что его судорожные хватания причиняют ей боль, или это уже была та стадия, когда ощущения близких становятся нам безразличны? Эстер старалась отогнать эту мысль. Могла ли она смириться с тем, что ее собственный муж сознательно или, хуже того, умышленно, с детской зловредностью причиняет ей физическую боль?